История, которую рассказывает няня своей давней знакомой, встреченной ею в Париже (и это составляет содержание романа), проста и одновременно многосложна. Она воспитывала в богатой семье либеральных интеллигентов свою любимую Катичку. Родители её неплохие люди, да "без царя в голове" и тем же весь мир осчастливить мечтавшие. Барин, известный доктор, «погуливал»; барыня, глупая, истеричная, томилась от безделья и ревности, что довело её до злой чахотки. Сама Катичка, девица не слишком умная, но своенравная, капризная, отчасти тоже истеричная (от матери взяла), кичась своею красотой и образованностью, скоро переняла многие нравы «серебряной» жизни, училась на актрису, не имея ясной цели в жизни. В пору разгула революционных событий 1917 года родители вынуждены были уехать в Крым на лечение (где скоро умерли), а за ними — и дочь с няней. Из Крыма, натерпевшись многих бед, они бежали от большевиков, долго скитались по Европе, побывали в Индии, затем очутились в Америке. Катичка стала кинозвездой, но счастлива не была. Долгая история взаимоотношений её с молодым человеком, с Васенькой, человеком характера прямого и благородного, начавшаяся ещё в России, история любви и взаимного мучительства, составила стержневую линию всех событий, о которых повествует добрая няня. Васенька, ещё в начале всей истории сватавшийся к Катичке, получил неопределённый отказ, затем ушёл на германскую войну, воевал и в Белой Армии, после за границей прошел через многие беды, но сумел завершить инженерное образование и также обосновался в Америке.
Истерзавшись, глядя на несчастия молодых людей, причиной которой был прежде всего вздорный характер девицы, няня решается на отважный для её лет и положения поступок: она одна отправляется в Европу, чтобы добыть некое письмо, остававшееся главным поводом для длящихся раздоров между молодыми людьми. В итоге она устраивает всё ко благу, сама же начинает готовить себя потихоньку к мысли о скорой смерти.
Няня — простодушна и неграмотна, однако дочь ее образна и мудра. Вот как объясняет она источник всех бед: описывая происходящие у них в московском доме забавы «серебряной» (она, правда, того не сознавала — просто смотрела) интеллигенции:
"И всё-то кричат — "мы боги! мы боги!.." — сущая правда, барыня. Уж на головах пошли. Уж это всегда перед бедой так, чуметь начинают… — большевики вот и объявились. Да я понимаю, барыня… не с пляски они, большевики… а — к тому и шло, душа-то и разболелась, ни туда, ни сюда… а так, по ветру. Уж к тому и шло".
Тонны бумаги исписаны — а точнее кто сказал? Причина беды — неприкрытое обращение к первородной повреждённости: "Мы боги!". Няня богословским категориям не обучена, да ума ей не занимать.
Няня бесхитростна. Она одно знает: без Бога не проживёшь. Вот у неё единственный критерий при оценке всякого человека и события. Все беды своих хозяев, родителей её любимой Катички, она выводит из их безбожия. Няня знает, что где безбожие, там гордыня. А от неё все беды.
Когда слушаешь старую няню, не оставляет ощущение, что во всех испытаниях она хранит поразительное душевное спокойствие, спокойствие в каком-то высшем смысле, не в житейском, поскольку вовсе не равнодушна ко всему, что ей выпало. Это спокойствие определено её верою, постоянным чувством Бога в душе. "И огонь грозить будет, и пагуба, и свирепство, и же-ле-зо… а Господь сохранит".
Тут не слепая вера в судьбу, а живая вера в Промысл. Она и судьбу страны, народа так же понимает, как действие Промысла:
"Сразу так всё и повернулось, нечистому сила-то дана! А что, барыня, думаете… и ему даётся от Господа, восчувствовали чтобы, в разумение пришли бы".
Вот что ведёт её по жизни к благому концу. Совершённое ею можно воспринять как маленькое чудо. А можно как действие Промысла, призванного верой. О том и роман.
7
Промыслительно Шмелёву готовилось новое страшное испытание. Он получил известие о смерти матери, да ещё заболел тягчайшей, смертельной, быть может, болезнью. Болезнь, даваемая ради укрепления в вере.
Весь 1934 год проходит под знаком той болезни. Он рассказал о ней в документальном рассказе "Милость преподобного Серафима" (1934). Страшные боли, доктора настаивают на операции. Писатель готовится к неизбежному. Но — совершилось чудо. Те самые (не новые, а те самые) рентгеновские снимки, на которых ясно читалась необходимость вмешательства хирургии, вдруг изменились и врачи не смогли ничего на них обнаружить: это были снимки здорового организма. Симптомы болезни исчезли. Болей не было.
Причислен ли этот случай к чудесам, совершённым преподобным Серафимом Саровским? А случай несомненный. Шмелёв горячо молился Преподобному: "Ты, Святой, Преподобный Серафим… мо-жешь!.. верую, что Ты можешь!.." Ночью, во сне, ему увиделись те снимки рентгеновские, на которых вдруг ясно проступили поверх всего буквы: "Св. Серафим". Русские буквы и именно с сокращением "Св.".
"Я почувствовал, что Он, Святой, здесь, с нами… Это я так ясно почувствовал, будто Он был, действительно, тут. Никогда в жизни я так не чувствовал присутствие уже отошедших… Я как бы уже знал, что теперь, что бы ни случилось, всё будет хорошо, всё будет так, как нужно. И вот, неопределимое чувство как бы спокойной уверенности поселилось во мне: Он со мной, я под Его покровом, в Его опеке, и мне ничего не страшно. Такое чувство, как будто я знаю, что обо мне печётся Могущественный, для Которого нет знаемых нами земных законов жизни: всё может теперь быть! Всё… — до чудесного. Во мне укрепилась вера в мир иной, незнаемый нами, лишь чуемый, но — существующий подлинно. Необыкновенное это чувство — радостности! — для маловеров! С ним, с иным миром неразрывны святые, праведники, подвижники: он им даёт блаженное состояние души, радостность. А Преподобный Серафим… да он же — сама радость. И отсвет радости этой, только отсвет, — радостно осиял меня. Не скажу, чтобы это чувство радости проявлялось во мне открыто. Нет, оно было во мне, внутри меня, в душе моей, как мимолётное чувство, которое вот-вот исчезнет. Оно было в мне, как вспоминаемое радостное что-то, но что — определить я не мог сознанием: так, радостное, укрывающее от меня чёрный провал — моё отчаяние, которое меня давило. Теперь отчаяние ослабело, забывалось".
…Мне ничего не страшно… Это как постоянное состояние начинает пребывать в нём. Ничего не страшно — потому что: везде Христос. И Его святые… И они — с ним. И с ним — Чудотворец.
Вот зримое несомненное действие Промысла. Уже не в художественном осмыслении — в вымысле можно и усомниться, — а в обыденной реальности.
Когда мы говорим о том, что Шмелёв был постоянно направляем промыслительной волею, мы не должны понимать это как исключительность его судьбы: каждого человека ведёт по жизни та воля. Особенность Шмелёва в ином. Он осознавал действие Промысла и принимал его. Оттого промыслительное воздействие особенно отчётливо обнаруживает себя в бытии Шмелёва.
В 1934 году Шмелёв вновь берётся за "Лето Господне", одно из величайших созданий русской литературы. Подобного в маловерии не создать. И ему была дана возможность получить укрепление. Перед человеком был выбор: довериться докторам или вере, молитве. Нет, он не отказался от помощи врачей, но она не понадобилась. Вера победила всё.
И он вновь начал вспоминать, как когда-то учил его, наставлял в вере добрый старый Горкин. Уже ведь создана была первая часть, уже написалось «Богомолье» (1930–1931) — повествование о паломничестве в детстве к Троице-Сергию с тем же Горкиным и с отцом. Продолжая работу над "Летом Господним", писатель несколько сюжетов, с книгою сопряжённых, давал отдельными рассказами: "Мартын и Кинга" (1934), "Небывалый обед" (1934), «Лампадочка» (1936), «Страх» (1937)… Теперь они составили неразделимое единство.
В «Богомолье» он пишет о приобщении к великим святыням, о благословении старца Варнавы, о том, что как ни забывается, а вернётся в свой черёд и спасёт. Он сам так и признавал: работа над «Богомольем» удержала его в жизни. Не просто работа, конечно, а духовное переживание того паломничества. Переживание того чувства, когда он впервые познал своё соборное единство с крещеным народом, идущим к Преподобному.