И в земной жизни идеалом для Толстого становится следование бессознательному потоку:
"Нужно жить просто, без усилия, отдаваясь своему влечению…"
Даже стремление к Богу, согласно Толстому, не должно выражаться в сознательном усилии: "К Богу никогда не надо ходить нарочно: "дай я пойду к Богу, стану жить по-богови…".
Это как бы подготовка себя к такой же «ненарочности» безликого бытия. Личность же всегда есть усилие.
Ясно, что при таком понимании бессмертия проблемы спасения в вечности, как о нём учит Православие, быть просто не может. Независимо от качества земной жизни всем неизбежно суждено раствориться в той студенистой обезличенности. Остаётся проблема земного бытия, проблема земного счастья. Остаётся, если мыслить в толстовских категориях, проблема спасения от земного отчаяния и тоски.
Вот для этого и необходим «закон» Христа.
Особого упоминания требует толстовское восприятие Церкви, против которой и направлен основной удар "Критики догматического богословия".
Нетрудно установить, что для Толстого Церковь есть понятие социальное, политическое, отчасти экономическое, но никак не духовное. Толстому было известно хомяковское определение Церкви как единства Благодати, пребывающей во множестве разумных творений, подчиняющихся Благодати. Может быть, именно поэтому он вообще отвергает православное учение о благодати: "В самом деле, что может быть удивительнее по своей ненужности, как это удивительное учение о благодати…" При отвержении "веры и таинственности" понятие благодати, действительно, становится ненужным. Вдобавок отрицание благодати обессмысливает и идею Церкви, которой вне благодати быть просто не может, она превращается в "возникшее из гордости и ненависти учреждение". Толстой и со Христом связывал понятие «закона», но не благодати. Если же вспомнить центральную истину "Слова о Законе и Благодати" святителя Илариона: "Законом человек самоутверждается, а благодатью спасается", — то нужно признать, что Толстой устанавливает по-своему стройную систему, логически увязывая основные свои идеи. Отрицание благодати сопряжено с его отвержением и самого спасения, закон же помогает тому самоутверждению в гордыне, которое лежало в основе претензии на создание новой религии.
Многие суждения Толстого и критика им православных догматов определены особенностями его веры. Оттого споры с доказательствами здесь бессильны. Если человек не верит во что-то — его безверие опрокинет любые объяснения. А доказать вероучительные истины и вообще невозможно.
Но порой он прибегает к искажению истины (это объясняется именно непониманием истины, а не сознательной ложью: Толстой всё же был человеком искренним и правдивым, что, разумеется, не превращает его непреднамеренную неправду в правду).
Например: "Утверждая, что человек после искупления весь стал хорош. Богословие, однако, знает, что это неправда". Если бы Православие утверждало подобное, то становилось бы непонятным, зачем оно постоянно указывает на необходимость непрекращающейся внутренней духовной брани со страстями. Толстой, кажется, перепутал Святых Отцов со своим учителем Руссо.
Погружаясь, пусть и бессознательно и ненамеренно, в ложное понимание тех истин, какие он вознамерился подвергнуть рациональной критике, Толстой, доходит до грубой лжи и клеветы. Так, когда он отвергает учение о таинствах, это его право в силу данной человеку свободы выбора. Но вот он даёт своё внешнее суждение о таинстве покаяния:
"С точки зрения Церкви, в таинстве этом важно не то смирение, с которым кающийся приступает к нему, не та поверка себя, а важно одно то очищение от грехов, которое какой-то мнимой властью даёт иерархия. Я даже удивляюсь, для чего Церковь не уничтожает совсем это таинство, заменив его той отпустительной молитвой, которую они ввели и которую говорят над мёртвым: "аз, недостойный, властью мне данною, отпускаю тебе грехи". Церковь видит только это внешнее мнимое очищение и только о нём заботится, т. е. видит только внешнее действие, которому она приписывает целебное значение. То же, что происходит в душе кающегося, — для неё не важно".
Здесь всё — ложь. Чтобы узнать отношение Православной Церкви к таинству покаяния, нужно просто это утверждение Толстого взять с обратным знаком.
Учение о таинствах, с точки зрения Толстого, отвечает лишь меркантильным целям духовенства: "Учение о таинствах есть цель и венец всего; нужно доказать людям, что спасение их не от них, а от иерархии, которая может освятить и спасти их. Людям стоит только повиноваться и искать спасения, воздавая за это духовенству почестями и деньгами".
Должно заметить, что ни один, даже и корыстный «иерарх» (недостойные священники встречаются, конечно) не скажет, что он может спасти человека. Спасает не «иерарх», а Христос. Спасение же это совершается в лоне Церкви и не возможно вне Церкви. Невозможно потому, что предполагает единение со Христом на небе, — а оно как может осуществиться, когда человек уже на земле противопоставит себя мистическому Телу Христову, отвергнет единство благодати, не подчиняясь этой благодати?
Толстой не сознавал и не чувствовал этого надмирного бытия Церкви. Он оказался способен узреть лишь конкретно-историческое, а ещё больше — бытовое существование Церкви. В этом он, при его зоркости, не мог не увидеть многих недолжных сторон. Указывая на эти стороны, Толстой именно к ним сводил и всё содержание церковной жизни.
И в результате, критикуя частное, Толстой содействовал обессмысливанию того истинного, к чему предназначена Церковь.
Отвергая Церковь, обращая против неё грозные филиппики, Толстой в конце своего сочинения утверждает и предрекает: "…Давно уже попы служат для себя, для слабоумных и плутов и для женщин. Надо думать, что скоро они будут поучать в жизни только друг друга".
Эти слова написаны более ста двадцати лет назад. Опровергать их словами же — нет надобности. Их опровергла живая жизнь Православия.
7
Критикуя догматическое богословие, Толстой неоднократно утверждал, что в православном вероучении искажено Священное Писание. Из этого якобы вытекала необходимость дать неискажённое его толкование. Правда, сам он от этого намерения отрёкся: "Я не толковать хочу учение Христа, а только одного хотел бы: запретить толковать его". После такого заявления он со спокойной совестью принялся именно за толкование. Толстой — весь в противоречиях.
Для правильного толкования необходимо правильно передать евангельский текст (ибо синодальный перевод писателя не удовлетворил). Это Толстой и решил осуществить прежде всего. Толстой сделал и свой перевод, и переложение текста Евангелия (в нескольких вариантах). По сути уже дал начатки собственного толкования.
Толстовское переложение есть сведённый воедино близкий к тексту пересказ всех четырёх Евангелий по хронологическому принципу и исключил из этого пересказа всего того, что относится к сфере "веры и таинственности". Перелагая слова евангелистов, он исходит из уровня собственного понимания (например, в рассказе об искушении Христа в пустыне называет дьявола "голосом плоти"). В соответствии с этим уровнем, уровнем земного здравого смысла, он сопровождает пересказ краткими пояснениями. Поступая так, Толстой не принимает свидетельств о чудесах, связанных с земным путём Христа. Он видит во Христе только человека и не видит Бога. Почему так произошло?
Ответ дан в Евангелии: "Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят" (Мф. 5,8). Толстой не узрел, ибо принялся за исследование слова Божия в состоянии помутнённости гордыней, страстями, отчаянием. И свои собственные, не очищенные от этой помутнённости представления о Боге сделал мерой, которой принялся поверять истины Православия. Результат можно было предсказать заранее. Да ведь то не первый и не последний опыт такого рода. Так возникают все ереси. Толстой не оригинален.
Важно, что в своем пересказе, Толстой нередко настолько искажает первоисточник, что его "новое евангелие" становится совершенно оригинальным сочинением, с подлинным Евангелием вовсе расходящимся.