Всё начинает напоминать вопрос: что первично — курица или яйцо? Кто снёс то яйцо, из которого вылупилась первая курица? Кто придумал необходимость встречи ангела с дьяволом, которые используют персонажей, придуманных автором, который сам явился лишь внешним созданным условием для придуманной (кем?) встречи ангела с дьяволом?
Соответственно этому замкнутому пространству неразрешимых вопросов в повествовании полностью смешается хронология, разобраться в которой порой невозможно. В одной системе координат некое происшествие может стать следствием другого, для которого, в иной иерархии, оно является уже причиной. В структуре событий романа действует многоуровневая система слежения всех за всеми. И автор — в такой же мере объект слежения персонажей, в какой сам следит за ними, пытаясь осмыслить человеческое бытие.
В воображаемом пространстве романа-наваждения выстраивается пирамида, уходящая вглубь (а не ввысь) бытия, но так, что погружение внутрь неожиданно выносит исследователя вовне, в сферы, обнимающие всё, что представлялось прежде всеобъемлющим. Погружение в микромир приводит к обнаружению себя в макромире. Этому соответствует помещённое в роман рассуждение о замкнутой на себя физической модели вселенной. Так утверждает дьявол Шатаницкий, но таков и опыт ангела Дымкова.
Важно, что Дымков постигает всё это из чистой тяги к знанию, тогда как дьявол имеет и цель, изучив всю иерархическую пирамиду, бросить вызов Главному — заменив человеческую живую веру и даже безверие верой зрелости, состоящей "в более жестоком антагонизме с наивной и всесильной верой детства, чем самый атеизм". Иными словами: вера должна быть разрушена рациональным началом, только облекающимся в оболочку религиозности, но по сути становящимся верой в математические и физические абстракции.
Секрет в том, что во всех этих самозамкнутых пирамидах нет подлинной вершины: абсолютная величина одной пирамиды тут же оказывается абсолютной малостью другой. Поэтому у ангела становится бессмыслицей то, что истинно у отца лжи.
Леонов выводит своё познание к давней проблеме противостояния веры и рассудка. Но в пирамиде романного пространства он оставляет эту проблему туманно неопределённой. В созданной им системе теряет смысл любая иерархия и любой вопрос о причинах и следствиях. Всё причина всего и одновременно всё следствие всего. Вот где кроется обоснование мысли дьявола об отсутствии Бога в бытии. Но против кого же он тогда борется? Да против Того, Кто в одной (дьявольской) системе ничто, а в другой, взаимопроникающей, — Всё.
Одновременно рассудок совершает переосмысление искупительной жертвы Христа: Голгофа есть искупление собственной жестокости и несправедливости Творца к Своему творению. К такой мысли приходит у Леонова православный священник. О. Матфей склонен приписать именно Христу вину за все беды человечества.
Занимательно описание видения о. Матфея, "не уступающего" апокалиптическому (претензия, однако!). С некоей колокольни о. Матфей взирает на необозримый поток человечества, покидающий Христа и движущийся к «мечте», овеществлённой "материальными объектами" в виде "башни вавилонского профиля" и кварталов райских небоскрёбов с весьма привлекательными подробностями жизни и быта в них. Ясно, что «мечта» есть воплощённая богоборческая идея. (И после подъёма на вершину пирамиды последует неизбежное падение.) Но перед этой идеей оказывается бессильным Сам Христос, вместе с о. Матфеем взирающий на людское шествие. Положение Христа представляется священнику двойственным: Он и совершает подвиг выше Голгофского, вдохновляя человечество на стремление к «мечте», и оказывается ненужным этому обновляющему себя человечеству.
О. Матфею представляется всё совершающееся именно концом, «излётом», христианства: Христос вначале предал смерти Своё человеческое естество, теперь же растворил в человечестве и Свою Божественную природу. Вот, якобы, смысл вселенской мистерии, знаменующей космическую судьбу христианства. Человечество устремляется к «мечте», во Христе же обретённой, и тем обрекает себя, по тайному замыслу дьявола, на уничтожение (Вавилонская башня указана недаром).
Еретическая убеждённость священника в непременном примирении Добра со злом (ведь если первородный грех в несправедливости Творца заключён, то что помешает это «зло» устранить?), в восстановлении небесного единства (со включением сюда и прощения сатаны, и апокатастасиса), "порушенного разногласиями при создании Адама", — обусловила предназначенность о. Матфея совершить сакральный акт, знаменующий грядущее примирение Главного с бунтарями — "возглавить генеральный момент унизительной процедуры — нищей епитрахилью накрыть посыпанную главу коленопреклонённого дьявола — босого, во вретище, с куском символического вервия на шее". Одного не знает батюшка: примирение мыслится вкупе с уничтожением не оправдавшего возложенных на него надежд человека. Священнику предлагается стать спасителем мира — ценой собственной окончательной гибели… Что ж, дьявол даже и не обманывает как будто. Только не договаривает до конца: погибнуть суждено не только священнику, но и всему человечеству. Автор словно предупреждает это самое человечество о возможном падении на пути "к звёздам", к чаемому благоденствию.
Последний роман Леонова — сложен, глубок и полон глубинных же заблуждений в попытках осмыслить основы бытия. О нём можно сказать: вот блеск и нищета той литературы, которая вышла из традиций XIX столетия, но одновременно опиралась и на опыт бездуховных исканий советской эпохи, не сумев освободиться от них вполне.
Следует также заметить: писатель направляет мысль не по православному пути освоения Истины, но уповая на неопределённый "регламент природы". А это уже поворот вспять. Ибо никуда не уйти от вопроса: какой природе призван покориться человек? Да ведь в земном мире природа, повреждённая грехом. Следование её законам неизбежно приведёт к гибели.
4
Виктор Николаев
На самом исходе века и тысячелетия появился роман Виктора Николаева "Живый в помощи" — страшное свидетельство об афганской войне. Оказалось, человек может быть поставлен в такие условия, что готов лишиться в себе и всего человеческого. У Астафьева его воины, даже в слабостях своих и мерзостях, — всё же люди. И враги, немцы, тоже люди, по-человечески понятные, нередко и нравственно привлекательные. Здесь же, у Николаева грозит близость звериного в человеке.
Что спасёт, что охранит человека?
Само название романа — ответ. Девяностый псалом, читаемый православными христианами во время бедствия и нападения врагов, — вот ответ.
Роман Виктора Николаева — живое свидетельство очевидца. Недаром имя главного героя не укрывает его единства с автором.
Роман "Живый в помощи" — о войне, жестокой и ненужной. Но это и роман о молитве, о молитвенной помощи человеку в смертельных испытаниях. Весь текст романа перемежается молитвенными текстами, они сами становятся событиями этого произведения.
Воспоминание о давней детской молитве, вызванное свидетельством глубокой веры умирающего солдата, преображает само миро-сознание в душе главного героя, к тому моменту ещё и неверующего как будто, — и это становится рубежным моментом в его судьбе.
Впервые в военной прозе, столь обильной в нашей литературе, Николаев сказал слово не просто о русском солдате, но — о православном воине. Кажется, проще ведь было сказать о том, отображая великую освободительную отечественную войну, но то ли не посмели, то ли не разглядели того ни В. Быков, ни В. Астафьев, ни тем более М. Шолохов, К. Симонов или Ю. Бондарев. И вот теперь, рассказывая о войне непопулярной и чуждой нашему народу, нужной лишь отравленным партийной идеологией, только теперь прозвучало слово о тех, кто нёс в себе веру вопреки всему.
Доказано, что все непроизвольные поминания имени Божьего, которые вдруг прорываются у смотрящих в глаза смерти, не есть пустой звук, но свидетельство о таящемся в глубинах души, ею, быть может, несознаваемом даже.