Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

"В одном, огромном, — люди своего, определённого момента, житейского строительства, делания, люди как бы почти без прошлого, без предков, верные звенья той Цепи, о которой говорит мудрость Индии: что им до того, что так страшно ускользают в безграничность и начало и конец этой Цепи?"

Вот они, бунинские персонажи: вне истории, вне морали, вне памяти, в суетности. Какая им история? Истинная история: движение к выходу из Цепи, но это внутренняя история человека. А вовне — только суета. В редчайшие моменты могут они постигнуть своё положение и — ужаснуться, как ужаснулся перед смертью господин из Сан-Франциско. Вот когда стал понятен его ужас. Знал ли уже о том сам Бунин или только догадывался чутьём художника? Или узнал после? Именно в изображении таких людей был особенно силён Бунин, показывающий течение бессобытийного хаотического потока бессмысленных человеческих существований.

Но есть всё же иной, "сравнительно малый" разряд, в котором "не только не делатели, не строители, а сущие разорители, уже познавшие тщету делания и строения, люди мечты, созерцания, удивления себе в миру, люди умствования, уже втайне откликнувшиеся на древный зов "Выйди из Цепи!" — уже жаждущие раствориться, исчезнуть во Всеедином, и вместе с тем ещё люто страждущие, тоскующие о всех тех ликах, воплощениях, в коих пребывали они, особенно же — о каждом миге своего настоящего. Эти люди, одарённые великим богатством восприятий, полученных ими от своих бесчисленных предшественников, чувствующие бесконечно далёкие звенья Цепи, существа, дивно (и не в последний ли раз?) воскресившие в своём лице свежесть и силу своего райского праотца, его телесности. Эти люди "райски чувственные" в своём мироощущении, но рая уже лишённые. Отсюда и великое их раздвоение: мука ухода из Цепи, разлука с нею, сознание тщеты её — и сугубого страшного очарования ею. И каждый из этих людей с полным правом может повторить древнее стенание: "Вечный и Всеобъемлющий! Ты некогда не знал Желания, Жажды. Ты пребывал в покое, но Ты сам нарушил его: Ты зачал и повёл безмерную Цепь воплощений, из коих каждому надлежало быть всё бесплотнее, всё ближе к блаженному Началу".

Вот что терзает, раздирает человека — разнонаправленные стремления. Выйти и остаться. Утратить личность — и утвердить личность. Отвратиться от Желания — и испытать его вновь, и насытить его, и насытиться им. Он обращается к Безначальному: "Ныне всё громче звучит мне твой зов: "Выйди из Цепи! Выйди без следа, без наследства, без наследника!" Но человеку хочется именно след оставить. Память. Утвердить себя в памяти человеческой. В тяге к памяти — жажда бессмертия. Но и тщеславие. Разновидность гордыни. О том, сколь губительно оно для души — предупреждают, повторимся, едва ли не все Святые Отцы.

Бунин же ощущает свои терзания иначе: как своё отношение к Цепи и ко Всеединому, в котором можно только раствориться и исчезнуть. Так и все избранные, близкие к выходу из Цепи: "Все Соломоны и Будды сперва с великой жадностью приемлют мир, а затем с великой страстностью клянут его обманчивые соблазны. Все они сперва великие грешники, потом великие враги греха, сперва великие стяжатели, потом великие расточители".

Вот тайна Бунина. Он жаждет полноты бытия, ибо в тот момент начнётся окончательное прощание с бытием. Его бытие уже настолько переполнено, что он ощущает в себе многих, он сам есть своего рода Цепь перевоплощений: "…я был так гибок, — утверждал он однажды, — что за мою жизнь во мне умерло несколько человек". Осталось умереть последнему? Умереть, чтобы сменить относительное своё бытие на абсолютное.

Он видит себя в числе избранных, но ему хочется сохранить как можно дольше сознание этой своей выделенности. Гордыня эта заставляет человека молить о сохранении положения выделенности. Он понимает это как жажду жизни.

"Нет, ещё не настал мой срок! Есть ещё нечто, что сильней всех моих умствований. Ещё как женщина вожделенно мне это водное ночное лоно…

Боже, оставь меня!"

Это не моление, это — как жуткий вопль.

Напрашивается сопоставление: человек в отчаянии меняет обращенные к Богу слова Спасителя на Кресте (Мф. 27,46) на противоположные собственные: "Оставь меня!"

Нет, неверно будет такое сопоставление. Слова Христа обращены к Отцу, к Личности (Ипостаси). Бунин издаёт вопль, обращенный к безличному нечто, готовому поглотить его. Обращаясь к Творцу, христианин молит о спасении во Христе. Обращаясь к Всеединому, Бунин желает спасения от выхода из Цепи.

Ильин утверждает: Бунин не знает истинного Бога.

Своего рода итоговое осмысление бытия Бунин запечатлел в книге "Освобождение Толстого" (1937), в книге более о самом Бунине, чем о Толстом. Это не парадокс: автор в Толстом раскрывает прежде всего то, что соответствует его собственному, бунинскому пониманию мира, своего места в мире, смысла бытия в мире. То, что Бунин видит в Толстом, — это рассказ о том, что он увидел в себе. Опытом Толстого он хочет поверить своё бытие.

Ещё в рассказе «Ночь» автор называет имя Толстого в ряду избранных, выделенных, готовых выйти из Цепи: "Будда, Соломон, Толстой…" Но в том же ряду и он сам? Осмысляя путь Толстого, Бунин осмысляет собственную судьбу.

У Толстого Бунин замечает прежде всего постоянную мысль о смерти. И постоянное художественное внимание к смерти, переживание смерти в творчестве. Быть может, ни один писатель в мировой литературе не изображал смерть так часто и с таким совершенством. В Толстом — постоянный страх смерти и поиски освобождения от смерти. То же и у Бунина. Он видит у Толстого ужас и одновременное развитие толстовского восприятия смерти "к чему-то высокому".

Освобождение от смерти здесь в особом восприятии смерти как освобождения от бытия личности. И как некого пробуждения, какое пережил князь Андрей перед расставанием с жизнью, перед освобождением от жизни, от себя, от своих стремлений, от своей любви к земному, к людям, ко всему.

"Пора проснуться, то есть умереть", — записал Толстой для себя, а Бунин воспроизвёл со многими подобными высказываниями.

В своём осмыслении смерти Бунин, как и Толстой, обращается за помощью не к христианству, а к восточным верованиям, к индуизму, к буддизму, не очень и различая их. Не пренебрегает он и христианством, сближая его со всеми религиями, которых касается. Для него, как для Толстого, — Христос, Будда, Соломон, Магомет суть избранные, подошедшие на своём пути к освобождению. Толстой — среди них.

У Бунина в сознании всерелигиозность, полное смешение вер, когда он взирает на Толстого, на жизнь, на смерть. Он прибегает к тем религиозным идеям, которые ему в данный момент ближе и нужнее. Он может одновременно цитировать и Будду, и Христа, не находя различия между ними.

Будда повреждённость личности принял за самоприсущее ей всеобъемлющее свойство. Если же это так, то надо освобождаться от личности. Если же это именно повреждённость — освобождаться нужно не от личности, а от повреждённости её.

В христианстве мы обретаем освобождение личности от греховной повреждённости, следуя по пути Спасителя, вслед за Ним. До Христа следовать таким путём было невозможно: его просто не существовало. Будда, как человек, не мог указать этого пути. Христос открыл для всех этот путь именно полнотой Своей Личности, Ипостаси, — и теперь не от личности своей должен освобождаться человек, а, напротив, стремиться к полноте личности, к обожению.

То, что в буддизме разумеется как желание, есть проявление страстности в человеке. Освобождение от страстей приводит к полноте личности, разорванной, раздробленной грехопадением.

Соединение с Богом совершается в нераздельном, но неслиянном единстве. У Бунина-Толстого такое соединение мыслится как слиянное, как растворение личности в безликом Всеедином. Или в Вечной Жизни. (Или в нирване?)

Человек — часть. Части нужно слиться с целым. Если это так, то невозможно говорить о свободе человека, о его самостоятельном бытии. Вот где возникает множество новых проблем, которые Бунин обходит стороной. Но они не могут не тревожить его бессознательно. Здесь скрытая причина бунинского: Боже, оставь меня, не лишай меня моей свободы…

237
{"b":"131515","o":1}