— Упаси меня бог! — вскричал я, ошалев от испуга и начисто позабыв светский тон. — Идемте, леди Хэрьет, разыщем сэра Лайонела!
Поняв меня с первого слова, леди Хэрьет снова оперлась на мою руку, на прощанье любезно кивнула леди Бэбелтон и вместе со мной удалилась в менее ярко освещенный конец зала.
Там мы некоторое время хохотали до упаду, покуда, наконец, мне не прискучило потешаться над челтенхемской Клеопатрой[494] и я не напомнил леди Хэрьет ее обещания указать всех видных лиц.
— Eh bien, d' abord.[495] — начала леди Хэрьет, — вы видите эту крошку, необычайно расположенную к embonpoint?[496]
— Вот эту особу, похожую на китайский бокал без ножки — этот узел старого тряпья — этот квадратный метр бренной плоти с физиономией водоплавающей твари?
— Вот именно, — смеясь, подтвердила леди Хэрьет. — Это некая леди Гандер. Она корчит из себя покровительницу литературы и в Лондоне каждую неделю задает soirйes для всех газетных рифмоплетов. Каждый год влюбляется и тогда заставляет своих менестрелей[497] сочинять сонеты; ее сын с нежной любовью взирает на ежегодную ренту в десять тысяч фунтов, которую ей завещал ее покойный супруг и которую она расточает на эти приемы и другие нелепые затеи, и, с целью присвоить ее себе, объявил милую леди умалишенной. Половину ее друзей он — кого подкупом, кого уговорами — побудил присоединиться к его мнению; другая половина стойко утверждает, что леди Гандер в здравом рассудке; но самое удивительное — то, что ее собственное мнение об этом случае весьма изменчиво. Надо вам сказать, что пристрастие к спиртным напиткам доводит леди Гандер до излишеств, весьма далеких от сентиментальности, и в пьяном виде она признает выдвинутое ее сыном утверждение справедливым, умоляет пощадить ее и дать ей бренди, с видом кающейся грешницы кое-как добирается до своей кровати, а наутро приходит в себя, и картина полностью меняется: она — невинная страдалица, всеми истязуемая святая, Софокл[498] в образе женщины, ее объявляют умалишенной только потому, что она — одно из чудес света. На днях в Лондоне бедняжка Гарри Дарлингтон отправился к ней с визитом; он застал ее сидящей в глубоком кресле, окруженной целой сворой прихлебателей, ожесточенно и отнюдь не sotto voce[499] споривших о том, сумасшедшая ли она или нет. Гарри тотчас был призван в судьи: «То-то и то-то — разве не доказательство безумия?» — говорил один. «А вот это и это — разве не признак compos mentis,[500] —горячился другой. «Сами рассудите, мистер Дарлингтон!» — восклицали все. Тем временем предмет этих разногласий пребывал в состоянии какой-то плаксивой апатии и, поворачивая голову то вправо, то влево, кивал спорившим, словно соглашаясь и с теми и с другими. Но довольно о ней. Взгляните вот на ту даму в…
— О боже! — вскричал я, вскакивая. — Возможно ли? Неужели Тиррел здесь?
— Что с вами? — изумленно воскликнула леди Хэрьет. Я быстро овладел собой и сел на прежнее место.
— Простите меня, леди Хэрьет, — сказал я. — Но мне думается, — нет, я уверен, — что вижу человека, с которым однажды встретился при очень странных обстоятельствах. Посмотрите вот на того высокого смуглого мужчину в глубоком трауре — он только что вошел в зал и разговаривает с сэром Ралфом Румфордом.
— Вижу, — ответила леди Хэрьет. — Зто сэр Джон Тиррел, он только вчера приехал в Челтенхем. Его история совершенно необычайна.
— Чем же? — с живостью спросил я.
— Вот чем: он — единственный отпрыск младшей ветви рода Тиррелов — очень древнего рода, как показывает само имя. Несколько лет подряд он постоянно вращался среди известных roués[501] и был знаменит своими affaires de coeur.[502] Но этот широкий образ жизни был ему совершенно не по средствам; он стал игроком, потерял остаток своего состояния и уехал за границу. В Париже его зачастую видали в игорных домах самого низкого пошиба; он кое-как перебивался всякими сомнительными способами, пока, месяца три назад, не скончались два его родственника, стоявшие между ним и титулом с родовыми поместьями в придачу, и — он совершенно неожиданно унаследовал и то и другое. По слухам, его с трудом нашли в Париже, в каком-то подвале— нищего, опустившегося. Как бы там ни было, сейчас он — сэр Джон Тиррел, имеет большое состояние и, несмотря на некоторую грубость манер, по всей вероятности связанную с тем, что он долго был в такой дурной компании, его очень любят немногие светские люди, составляющие избранное общество Челтенхема; они даже восхищаются им.
В эту минуту Тиррел поравнялся с нами. Наши взгляды скрестились, он тотчас остановился и густо покраснел. Я поклонился; одну минуту, он, казалось, недоумевал, как ему быть, но только минуту. Он ответил на мое приветствие, по видимости, весьма сердечно, горячо пожал мне руку, сказал, что счастлив меня видеть, спросил, где я остановился, и объявил, что непременно побывает у меня, после чего ускользнул и вскоре затерялся в толпе.
— Где вы с ним встречались? — спросила леди Хэрьет.
— В Париже!
— Вот как! Разве он там бывал в приличном обществе?
— Не знаю, — ответил я. — Доброй ночи, леди Хэрьет. — Затем я, с видом крайнего утомления, взял свою шляпу и расстался с шутовской помесью фешенебельной черни и вульгарной знати.
ГЛАВА XLI
Много женщин раньше
Мне нравилось: их голоса нередко
Пленяли слух мой……
…………………..Но вы —
Вы несравненны, бесподобны вы
И сотканы из лучших совершенств.
[503]Шекспир
Тебе, любезный мой читатель, кому я в этом повествовании поверяю все свои тайны; тебе, кого я уже полюбил и считаю своим близким другом, тогда как ты пока что имеешь основания не слишком меня уважать, — тебе легко вообразить мое изумление при столь неожиданной встрече с бывшим героем событий в игорном доме. Я был ошеломлен странными переменами, наступившими в его жизни с тех пор, как я видел его в последний раз. Мои мысли тотчас вернулись к той сцене и к таинственной нити, соединявшей Тиррела и Гленвила. Как примет Гленвил весть о благоденствии его врага? Удовлетворится ли он тем возмездием, и если нет, то какими способами сможет он теперь достичь своей заветной цели?
Эти мысли и множество других, сходных с ними, занимали и тревожили меня всю ночь напролет. Под утро я, наконец, позвал Бедо и велел ему читать мне вслух, покуда я не засну. Он раскрыл пьесу месье Делавиня,[504] и в начале второй сцены я уже перенесся в страну сновидений.
Я проснулся около двух часов пополудни, оделся, неспешно выпил свой шоколад и только начал прикидывать, как бы поэффектнее надеть шляпу, как мне принесли записку следующего содержания:
Дорогой Пелэм, me tibi commendo.[505] Сегодня утром я услыхал в вашей гостинице, что вы там проживаете. При этом известии мое сердце превратилось в храм радости. Я зашел к вам часа два назад, но, подобно Антонию у Шекспира,[506] вы «заполночь пируете с друзьями». О, если б я мог, вместе с Шекспиром, прибавить, что вы «однако ж рано утром — на ногах». Я только что из Парижа, этого umbilicus terrae,[507] и единственно ради вашего личного удовольствия, «по нежной к вам любви хочу поведать вам» мои похождения, начиная с того дня, как мы расстались, но вы должны осчастливить меня свиданием. До той поры «да хранят вас всемогущие боги».
Винсент.