Наступила пауза. У месье д'А. вид был весьма недовольный, а бедняга де Г., по-видимому, заподозрил, что, так или иначе, его мастерство как сочинителя романов— под сомнением. Чтобы успокоить их, я затронул тему, позволявшую несколько польстить их национальному чувству: я незаметно перевел разговор на характер французов.
— Я не знаю характера, — сказал Винсент, — который так часто бы описывали и так плохо бы понимали. Вас считают поверхностными. Мне кажется, нет на свете народа, в отношении которого этот упрек был бы менее заслужен. Что касается немногих избранных, то ученые других наций, как всем известно, считают ваших философов, ваших математиков, ваших естествоиспытателей величайшими авторитетами и зачастую обращаются к ним. В отношении большинства этот упрек еще менее обоснован. Стоит только сравнить вашу толпу, будь то джентльмены или плебеи, с толпой в Германии, Италии, даже Англии, и, несмотря на национальные предубеждения, я должен буду признать, что это сравнение будет целиком в вашу пользу. Невежество и тупость английского сквайра, английского юриста, английского petit maître[196] вошли в поговорку. У вас те классы общества, которые соответствуют этим кругам в Англии, весьма осведомлены в литературе и зачастую довольно хорошо в науке. Точно так же ваши коммерсанты, ваши рабочие, ваши слуги по своему умственному развитию, широте кругозора и свободе от предрассудков стоят неизмеримо выше представителей тех же слоев общества в Англии. Но бесспорно у вас решительно все притязают на то, чтобы быть savants,[197] и в этом основная причина, почему вас осуждают, как пустозвонов. Мы видим, что у вас и утонченный джентльмен и petit bourgeois[198] изображают собою критика или философа; а поскольку он отнюдь не равен ни Скалигеру,[199] ни Ньютону,[200] мы забываем, что перед нами всего навсего bourgeois[201] или petit maitre, и клеймим ваших философов за то верхоглядство, которым, если судить справедливо, следует попрекать данного скользящего по поверхности представителя породы пустозвонов. Действительно, мы, англичане, не выставляем себя в таком невыгодном свете; наши щеголи, наши лавочники не изощряются в крайне посредственных философских суждениях о природе человеческого разума и о beaux arts;[202] но почему это так? Не потому, чтобы они были более сведущи, нежели подобные им людишки во Франции, а потому, что они гораздо невежественнее их; не потому, что они могли бы сказать на эту тему гораздо больше, а потому, что они вообще ничего не могут сказать.
— В этом отношении, — сказал д'А., — вы воздаете нам более чем должное, но согласны ли вы быть столь же справедливым и в другом вопросе? Ваши соотечественники всегда склонны обвинять нас в бессердечии и недостатке чувства. Считаете ли вы это обвинение заслуженным?
— Нисколько, — ответил Винсент, — на мой взгляд, это ошибка, порожденная, как и то неверное суждение, о котором мы уже говорили, все той же причиной, а именно: своего рода пале-рояльским тщеславием, свойственным всей вашей нации и побуждающим вас все, что только возможно, выставлять напоказ, будто на витрине. В общении с иностранцами вы проявляете величайшую любезность и даже восторженность и начисто забываете их, как только вы с ними простились. «Как это бессердечно!» — восклицаем мы. Вовсе нет! Англичане — те не выказывают иностранцам ни любезности, ни восторженности; но они так же начисто забывают о них, как только распрощаются. Стало быть, здесь единственное различие между вами и ими состоит в том, что сначала вы были любезны; но уж если мы принимаем у себя иностранцев, то я не вижу причин не быть с ними возможно более учтивыми; я не только далек от мысли, что стремление делать иностранцам приятное проистекает от криводушия, но считаю такое поведение в тысячу раз более пристойным и благожелательным, нежели обыкновение à l' anglaise[203] — угрюмостью и молчаливостью давать иностранцам понять, что нам до них совершенно нет дела. Если мне нужно пройти с человеком хотя бы только милю — почему не постараться сделать этот путь как можно более приятным для него? А главное — уж если я вздумаю дуться и посылать его ко всем чертям, то к чему же еще выпячивать грудь, багроветь от горделивого сознания своей добродетели и кричать во всю мочь: глядите, какое у меня честное сердце!
Ах, месье д'А., поскольку благожелательность неотделима от подлинной морали, — совершенно ясно, что эта благожелательность должна проявляться в малом так же, как в большом; и тот, кто хочет сделать других людей счастливыми, хотя бы на миг, несравненно добродетельнее того, кто относится к их благополучию равнодушно или (что еще хуже) презрительно. Так же я, правду сказать, не вижу, почему доброе отношение к человеку, с которым ты только знаком, якобы идет в ущерб сердечному отношению к близкому другу; напротив, мне еще надлежит убедиться, что (разумеется, применительно к нравам и обычаям вашей страны) вы, по сравнению с нами, худшие друзья, худшие мужья, худшие отцы!
— Как! — воскликнул я. — Вы забываетесь, Винсент! Разве домашние добродетели могут процветать там, где нет огня в камине? Разве семейные привязанности перестали быть синонимом семейного очага? А где еще вы найдете и то и другое, как не в доброй старой Англии?
— Верно, — подхватил Винсент, — и, разумеется, немыслимо, чтобы отец семейства, его жена, его дети были так же ласковы друг к другу в ясный солнечный день, в Тюильри или Версале,[204] танцуя и распевая песни на вольном воздухе, как были бы в мрачной гостиной окнами во двор, у закопченного камина, подле которого уютно расположились le bon père и la bonne mère,[205] а бедные детки сидят на нижнем конце стола, дрожа от холода, переговариваясь шепотом, не смея резвиться — ведь им запрещено шуметь, ив их представлении, как это ни странно, семейный очаг неразрывно связан со злым букой, а милый папа прочно ассоциируется с пучком розог.
Этот ответ вызвал дружный хохот, а месье д'А., вставший, чтобы откланяться, сказал:
Ну что ж, милорд, ваши соотечественники — большие любители философских обобщений: для всех людских поступков у них всего лишь два мерила. Всякое проявление веселости они считают признаком пустоты ума, всякое проявление доброты—признаком лживости сердца.
ГЛАВА XVI
…Quis sapiens bono
Confidat fragili…
Seneca[206][207]
Grammatici certant, et adhuc[208]
sub judice lis est.
Hor.[209]
По приезде в Париж я, чтобы поскорее усвоить парижское произношение, нанял учителя французского языка. Этот «продавец местоимений», по фамилии Марго, отличался высоким ростом, важной осанкой и неизменно серьезным выражением лица. Как гробовщик он был бы неоценим. Волосы у него были светло-желтые; казалось, им в какой-то мере передалась желчная окраска его лица—оно было темно-шафрановое, словно в нем сгустилась желтуха, волею судеб одновременно поразившая десятерых несчастных с больной печенью. У него был высокий, очень узкий лоб с залысинами, неимоверно выдающиеся скулы, а щеки своей необычайной впалостью наводили на мысль, что более удачливые, нежели Пирам и Тисба,[210] они без препон и преград лобызают друг друга изнутри. Лицо — такое же остроконечное и почти такое же длинное, как опрокинутая пирамида, с обеих сторон обрамляли чахлые, наполовину вылезшие бакенбарды, казалось, едва ли способные долго продержаться среди всего этого ясно обозначавшегося упадка и оскудения. Эта очаровательная физиономия венчала тело до того длинное, тощее, призрачное, что его легко можно было принять за разрушающуюся мемориальную колонну.