Гостиница, название которой Винсент указывал в записке, находилась на той же улице, что и мой караван-сарай, и я тотчас направился туда. Я застал моего друга склоненным над увесистым фолиантом. Он принялся горячо, но тщетно убеждать меня, что намерен прочесть его. Оба мы были от души рады встрече.
— Но как же, — сказал Винсент после первых сердечных приветствий, — как же мне достойным образом поздравить вас с вашим новым, столь почетным титулом? Вот уж не ожидал, что вы из rouй превратитесь в сенатора!
Ты быстро голоса собрал!
Смотри, чтоб курс ты не менял,
А то получится скандал,
И смех и грех…
Пусть речь твоя несется в зал,
Волнуя всех!
Так говорит Берне;[508] в правильном истолковании этот совет означает, что вам надлежит изумить крыс церкви святого Стефана.[509]
— Увы! — сказал я. — Во все западни этого учреждения нужно положить приманки.
— Верно! Но крыса соблазняется любым сыром, от глостера до пармезана, и вам нетрудно будет раздобыть какой-нибудь огрызок. Раз уж мы заговорили о Палате, вы видели в здешней газетке сообщение, что сенатор-купец олдермэн[510] У. находится в Челтенхеме?
— Я этого не знал. По всей вероятности, он пополняет запас речей и черепах для предстоящей сессии.
— Удивительно, — заметил Винсент, — как ваше высокое звание развязывает язык! Стоит только человеку стать мэром,[511] и он уже воображает себя по меньшей мере Туллием.[512] Представьте, Венэбл однажды спросил меня, как по-латыни «публичная речь», и я сказал ему: hippomanes [513] —или неистовство мэров.[514]
После того как я, приведя в движение мускулы, ведающие смехом, отдал должное остроумию лорда Винсента, он захлопнул фолиант, велел подать свою шляпу, и мы отправились погулять. Проходя мимо книжной лавки, мы увидели, что на скамейках перед ней удобно расположились денди, накануне блиставшие на балу.
— Прошу вас, Винсент, — сказал я, — обратите внимание на этих достойных молодых людей, в частности на тощего юношу в синем фраке и жилете цвета буйволовой кожи. Это мистер Ритсон, de Rous, иными словами — самый подлинный джентльмен во всем Челтенхеме.
— Вижу, — ответил Винсент. — Мне думается, он весьма удачная помесь врожденной грубости и благоприобретенного изящества. Он напоминает мне изображение огромного вола, вставленное в золоченую раму.
— Или состряпанное в Блумсбери-сквере[515] заливное, красоты ради обложенное кусочками моркови.
— Или бумазейную нижнюю юбку под роскошным шелковым платьем, — добавил Винсент. — Ну что ж, в конце концов эти подражатели не хуже своих образцов. Когда вы возвращаетесь в Лондон?
— Не раньше чем этого потребуют мои сенаторские обязанности.
— А до того времени вы останетесь здесь?
— Это уж как угодно будет богам. Но, силы небесные! Что за красавица, Винсент!
Винсент обернулся и, пробормотав: «O,Dea certe»,[516] умолк.
Предмет нашего восторженного изумления стоял на углу улицы подле лавки, видимо дожидаясь кого-то, кто находился внутри. Когда я ее заметил, ее лицо было обращено ко мне. Никогда еще я не видел женщины, которая хоть отдаленно могла бы сравниться с ней по красоте. Ей было лет двадцать: волосы у нее были дивного каштанового цвета с золотистым отливом — словно солнечный луч запутался в этих пышных кудрях и искрился там, тщетно пытаясь ускользнуть. Блеск больших глубоких карих глаз затемняли и смягчали (как теперь принято выражаться) длинные темные ресницы. Уже цвет ее лица вызывал восхищение— кровь, пульсировавшая под нежной, прозрачной кожей, придавала ей розоватый оттенок. Нос был той прекрасной строгой формы, которую мы редко видим в жизни, но хорошо знаем по греческим статуям — сочетание четкого, смелого контура с утонченнейшей женственной прелестью, а линия, идущая от носа к устам, была так мила и воздушна, что, казалось, не кто иной, как бог Амур перебросил мост к самому чудесному и благоуханному из его островов.

На правой щеке виднелась ямочка, игравшая в ответ на каждую улыбку, каждое движение губ; можно было поклясться, что тень этих улыбок, этих движений скользит по ней, подобно тому, как все причуды апрельского неба мгновенно отражаются в долине. Она была несколько выше среднего роста, а ее стан, в котором стройность и хрупкость нежной юности сочетались с теми чарами, что дивно расцветают в сложившейся женщине, был столь безупречен, столь совершенен даже в мелочах, что взгляд мог долго покоиться на нем и не подметить ни малейшего изъяна, ничего, | что хотя бы на йоту следовало дополнить или убавить. Но прекраснее всего был тот свет, тот блеск, то внутреннее сияние, которое невозможно передать словами. Явись она вам в солнечный летний день под сенью деревьев, у прозрачного ручья, среди сладостных звуков и цветов, — и вы сочли бы ее феей — покровительницей воды и цветов. Но пора кончать это поэтическое описание, ведь поэзия — не моя forte.
— Что вы о ней скажете, Винсент? — спросил я.
— Скажу, как Феокрит[517] в его эпиталаме[518] Елене…[519]
— Не говорите таких вещей, — прервал я его, — не хочу, чтобы вы цитатами оскверняли, ее присутствие.
В эту минуту девушка быстро повернулась и вошла в лавку, у двери которой она стояла. Там торговали духами.,
— Хвала небесам, — сказал я, — за то, что она употребляет духи. На каких же ароматах она остановит свой выбор? Будет ли это изысканный bouquet du roi,[520] или же освежающе нежная esprit de Portugal,[521] или благоуханная смесь, называемая mille fleurs,[522] или менее тонкий, но приятный для обоняния miel,[523] а быть может, навевающая майские грезы esprit des violettes,[524] если не…
— Omnis copia narium,[525] —прервал меня Винсент. — Зайдем, мне нужно купить флакон одеколона.
Я не заставил себя просить. Мы вошли в лавку. Моя Армида[526] стояла там возле пожилой дамы, опиравшейся на ее руку. Увидав нас, она залилась краской. Как нарочно, пожилая дама спустя минуту закончила свои покупки, и обе они ушли.
Кто б знал, что в этом небе мог
Таиться самый высший бог!
весьма уместно процитировал мой спутник.
Я ничего не сказал в ответ. Весь остаток дня я был молчалив и рассеян, а Винсент, увидев, что я уже не смеюсь в ответ на его остроты и не улыбаюсь, слушая его цитаты, заявил мне, что я заметно изменился к худшему, и сослался на какое-то полученное им приглашение, чтобы поскорее избавиться от такого глупого собеседника.