Рассыпающая звезды Не всегда чужда ты и горда И меня не хочешь не всегда, — Тихо, тихо, нежно, как во сне, Иногда приходишь ты ко мне. Надо лбом твоим густая прядь, Мне нельзя ее поцеловать, И глаза большие зажжены Светами магической луны. Нежный друг мой, беспощадный враг, Так благословен твой каждый шаг, Словно по сердцу ступаешь ты, Рассыпая звезды и цветы. Я не знаю, где ты их взяла, Только отчего ты так светла И тому, кто мог с тобой побыть, На земле уж нечего любить? О тебе О тебе, о тебе, о тебе, Ничего, ничего обо мне! В человеческой темной судьбе Ты – крылатый призыв к вышине. Благородное сердце твое — Словно герб отошедших времен. Освящается им бытие Всех земных, всех бескрылых племен. Если звезды, ясны и горды, Отвернутся от нашей земли, У нее есть две лучших звезды: Это – смелые очи твои. И когда золотой серафим Протрубит, что исполнился срок, Мы поднимем тогда перед ним, Как защиту, твой белый платок. Звук замрет в задрожавшей трубе, Серафим пропадет в вышине… …О тебе, о тебе, о тебе, Ничего, ничего обо мне! Сон Застонал я от сна дурного И проснулся, тяжко скорбя: Снилось мне – ты любишь другого И что он обидел тебя. Я бежал от моей постели, Как убийца от плахи своей, И смотрел, как тускло блестели Фонари глазами зверей. Ах, наверно таким бездомным Не блуждал ни один человек В эту ночь по улицам темным, Как по руслам высохших рек. Вот, стою перед дверью твоею. Не дано мне иного пути, Хоть и знаю, что не посмею Никогда в эту дверь войти. Он обидел тебя, я знаю, Хоть и было это лишь сном, Но я все-таки умираю Пред твоим закрытым окном. Эзбекие Как странно – ровно десять лет прошло С тех пор, как я увидел Эзбекие, Большой каирский сад, луною полной Торжественно в тот вечер освещенный. Я женщиною был тогда измучен, И ни соленый, свежий ветер моря. Ни грохот экзотических базаров. Ничто меня утешить не могло. О смерти я тогда молился Богу И сам ее приблизить был готов. Но этот сад, он был во всем подобен Священным рощам молодого мира: Там пальмы тонкие взносили ветви, Как девушки, к которым Бог нисходит; На холмах, словно вещие друиды. Толпились величавые платаны, И водопад белел во мраке, точно Встающий на дыбы единорог; Ночные бабочки перелетали Среди цветов, поднявшихся высоко, Иль между звезд, – так низко были звезды, Похожие на спелый барбарис. И, помню, я воскликнул: «Выше горя И глубже смерти – жизнь! Прими, Господь, Обет мой вольный: что бы ни случилось, Какие бы печали, униженья Ни выпали на долю мне, не раньше Задумаюсь о легкой смерти я, Чем вновь войду такой же лунной ночью Под пальмы и платаны Эзбекие». Как странно – ровно десять лет прошло, И не могу не думать я о пальмах, И о платанах, и о водопаде, Во мгле белевшем, как единорог. И вдруг оглядываюсь я, заслыша В гуденьи ветра, в шуме дальней речи И в ужасающем молчаньи ночи Таинственное слово – Эзбекие. Да, только десять лет, но, хмурый странник, Я снова должен ехать, должен видеть Моря, и тучи, и чужие лица, Всё, что меня уже не обольщает, Войти в тот сад и повторить обет Или сказать, что я его исполнил И что теперь свободен… Вскоре после развода с А. Ахматовой, состоявшегося в августе, Гумилев женился на Анне Энгельгардт. Брак этот нельзя назвать удачным. По словам А. Ахматовой, Гумилев обманулся, «вообразил, будто Анна Николаевна воск, а она оказалась – танк…» Дальнейшая жизнь показала, что жена она, уж точно, неподходящая, вряд ли что изменило и рождение впоследствии дочери Елены. Брак был для Гумилева скорее попыткой продемонстрировать – он хозяин положения, а не потерпевший после развода с А. Ахматовой. Гумилев продолжает работать во «Всемирной литературе», а когда при издательстве открылась литературная студия, ведет там вместе с М. Лозинским занятия по отделению поэзии. После открытия в ноябре 1919 года Дома искусств, или ДИСКа, студия была перенесена туда и реорганизована. В ДИСКе Гумилев преподавал основы драматургии и вел занятия по поэтике, учил писать стихи. В Доме искусств он и поселился. Посещавшая курсы Л.Я. Гинзбург (впоследствии литературовед) вспоминала: «У Гумилева по отношению к лирическим стихам была особая количественная теория строфики. Каждая количественная комбинация (в пределах «малого» стихотворения) обладала, по его убеждению, своей инерцией в развертывании лирического сюжета. К сожалению, я не запомнила весь ход его рассуждений. Припоминаю, что пятистрофное стихотворение он как-то сопоставлял с драмой и пытался наметить тематические аналогии между строфами и актами. Зато в четырехстрофных стихах он отказывался признавать конструктивную закономерность и считал, что писать их вообще не следует. «Стихотворение в четыре строфы – это плохое стихотворение», – говорил он. |