X. Брежнев
Моя мама никогда не верила мне, что я помню, как хоронили Брежнева.
– Человек в таком малом возрасте еще ничего не может помнить, – утверждала она.
Но я помню. Помню бледное мерцание телевизора «Горизонт», а в нем людей в пальто, траурные портреты, мохнатые еловые венки и патетический абрис кремлевской стены на черно-белом небе.
– Мам, – возражал я. – Я ведь помню, как мы ездили в Бердянск, а это было летом, почти за полгода до смерти Брежнева.
– Ты не можешь помнить. Тебе рассказывали. Вот тебе и кажется.
Я задумывался. В Бердянск мы ездили в гости к маминой подруге по музучилищу, тете Ларисе. Это была первая в моей жизни поездка. В Бердянске, играючи, я проглотил металлический шарик от детского бильярда. Бильярд принадлежал сыну тети Ларисы – моему ровеснику. Десятки раз родители при мне обсуждали эту историю. Вспоминали о том, как они в шутку просили меня не глотать шарик, и как я шарик этот все равно проглотил: «Будто бы назло». Вспоминали, как испуганные взрослые везли меня на рентген в больницу к доктору, который все рассказывал о девочке, которая умудрилась проглотить милицейский свисток. В моей памяти эти события не остались совсем.
Зато до сих пор, стоит только захотеть, я вижу перед собой зеленую, похожую на броненосца, электричку; белых уток, с красными, как поплавки, лапками на станционной развилке; два сдвинутых, оббитых синим плюшем, кресла, в которых я спал в Бердянске; огромную деревянную катушку с намотанным на нее проводом возле винного магазина; а еще помню мужа тети Ларисы, помню, как он сквозь открытое окно дома, с перекинутым через плечо полотенцем, что-то кричит нам во двор, будто мы что-то забыли. Он загорелый и улыбается.
То, что я помню мужа тети Ларисы, особенно странно. Той же осенью он, как и Брежнев, умер. Умер, кажется, от инфаркта. Как его звали, я тоже забыл…
Фаза #2
I. Лекция
Кремового цвета, четырнадцатиэтажное здание научно-исследовательского института изогнулось полукругом, и издали, со стороны шоссе, походило на огромный слоеный торт. Мачта радиопередатчика возвышалась над его крышей, словно праздничная свечка. Параболические антенны на карнизах претендовали на роль кулинарных изысков.
Вдоль аллеи, ведущей к институту, росли кипарисы. Шишки у кипарисов были маслянистыми и походили на леденцы от кашля. Они синтезировали на солнце едкий аромат безлюдного курортного полудня. В воздухе ощущалась неведомо откуда прилетевшая средиземноморская расслабленность. Но и она не могла развеять моей тревоги.
По правой стороне аллеи я миновал сваренный из чугунных листов стенд. На стенде, покрытом потрескавшейся зеленой краской, кое-где сохранялись латунные буквы: МИ Г ДИ СЯ ИНСТИ у. Деревянные планки пустовали. Видимо, гордиться институту было некем.
Я вышел к стоянке. По сравнению с громадой института стоянка казалась не больше чайного блюдца. На краю стоянки одиноко маячил перепачканный рудной пылью грузовик. В его кузове аккуратно, словно шахматные фигуры, выстроились газовые баллоны.
По истертым ступенькам я поднялся к входу и зашел внутрь. Дневной свет плохо освещал обширный, размером с гандбольное поле, холл первого этажа. Дальние углы помещения терялись в густых сиреневых сумерках. Пол был испачкан цементом. Вдоль стен вповалку лежали доски и строительный мусор.
Я двинулся к шахтам лифта, прошел мимо двери конторы, которая занималась пищевыми добавками. Из пяти лифтов функциональность сохранил только один. Над ним намертво застыл циферблат механических часов. Часы лживо показывали половину двенадцатого.
Площадь клети лифта превышала метраж моей кухни. Рядом с кнопками сохранился черный дисковый телефон для вызова диспетчера. Под ним, в углу, лежали гильзы пустых бутылок шампанского. На зеркале застыли помадные отпечатки женских губ. При желании, по ним можно было проводить дактилоскопию. На четырнадцатом этаже, поближе к передатчику, располагался офис местной FM-радиостанции. Вероятно, вчера там был праздник.
На седьмом этаже я вышел, у окна свернул влево, зашагав по грязному коридору. Когда-то в институте работало две тысячи человек и пять лифтов. Коридоры были ярко освещены, а часы показывали правильное время. Сегодня штат сотрудников научно-исследовательского института составлял шестьдесят семь служащих. Помимо нескольких сохранившихся лабораторий, радиостанции и конторы по торговле пищевыми добавками, был еще склад канцтоваров на заднем дворе. Вот и все, что осталось от былого величия.
Я остановился у двери с табличкой: «Лаборатория 707. физико-химическая экспертиза». Достал из пакета припасенный кулек ирисок. Открыл дверь без стука. Дверь запищала, как обиженная крыса.
Половину лаборатории огораживал шифоньер, обклеенный структурными обоями под вишню. На шифоньере стояли ожиревшие от бумаг папки. В пластиковых упаковках от йогурта росли колючие кактусы. Пару полок занимали образцы горных пород – камни разных цветов и размеров. По каждому из них можно было изучать геологические эпохи, которые миллионы лет сменяли друг друга.
У стены, под календарем с рекламой турагентства, располагались металлические цилиндры и перегонные кубы. По виду это все до безобразия напоминало самогонный аппарат.
В лаборатории не было даже компьютера. Только на широком бухгалтерском столе стояла пишущая машинка «Ятрань», больше похожая на полуразобранный аккордеон. На жестяной крышке от сардин, с застывшими каплями олова, лежал работающий паяльник. От паяльника, как от сигары, поднимался дым. Струи дыма витали по комнате, словно ленты, запущенные в воздух гимнасткой.
– А я тебе, Люба, говорю, у меня на участке все огурцы на солнце сгорели. Хоть бы один дождь за месяц прошел.
– Дорогая, ты огурцы поливаешь неправильно. Я тебе это с самого начала говорила.
Две дамы сидели на стульях у окна, завешанного застиранной желтой шторой. Попав в институт еще девочками, они перезрели здесь в мелкокристаллической пыли горных образцов. В их службе вот уже тридцать лет ничего не менялось.
– Уж мне-то, Любочка, в огурцах не разбираться, – продолжила одна из дам, – уж я-то их в жизни навидалась!
Женщины захихикали. Во фразе, несомненно, скрывался сексуальный подтекст. Настроение у дам было игривое.
– Добрый день, – сказал я, чтоб меня заметили. – А Леня есть?
– Ленечка, – крикнула одна из них, – Тут к тебе этот, как его, пришел!
Из-за шифоньера, вытирая влажные руки махровым полотенцем, появился Леня.
– О, привет! – радостно сказал он мне.
– Привет, – сказал я. – Я принес тебе ирисок. Пойдем, поговорим.
– Ириски – это правильно. Кофе будешь?
– Буду.
Леня вновь скрылся за шифоньером и возник оттуда спустя минуту с двумя кружками в руках. Мы вышли в коридор и двинулись в сторону лифта.
Леня был моим школьным приятелем. В школе он считался одаренным ребенком, и учителя им гордились. Усатые комсомольцы бегали к нему, пионеру, решать контрольные по химии и физике.
Его я запомнил сразу же, в первом классе, на празднике Первого Звонка. Среди синей массы детей он выделялся убогим коричневым костюмчиком, утвержденным министерством образования УССР. Из коротких рукавов выглядывали его руки – точно такие же коричневые: накануне Леня лакомился дикорастущими грецкими орехами. Красивая нарядная старшеклассница, которой выпало вести Леню за руку в класс, брезгливо морщилась. Это было видно даже на фотографии.
Так вышло, что нас с Леней учительница посадила через проход парт, по соседству. В середине занятия он обратился ко мне:
– Эй, гляди. Что у меня есть, – он, с дружелюбием Чебурашки, вытянул из кармана какие-то катушки с цветной проволокой и гордо сообщил: – Я собираю мелофон!
Отца у Лени не было. Мать работала в нашей школе техничкой. После уроков Леня помогал ей носить из уборной воду в десятилитровом цинковом ведре. Мать им гордилась – он составлял смысловую нагрузку ее безрадостной жизни. Она угощала его дешевыми приторными ирисками. Он их любил. Или притворялся, что любил. Чтобы найти такие же ириски, я потратил сегодня все утро (еще час сочинял письмо Ф. в провайдере).