Театр приближался, а цирк продолжал веселить…
Зимой семнадцатого начались бунты, они еще были где-то далеко, в северных городах: там, где люди научились обувать реки в каменные подошвы и разводить ладонями мосты; там, где чахотка была видом на жительство; там, где трехсотлетняя династия царей прекратила свое сутцествование раз и навсегда, как столкнувшийся с кометой птеродактиль. Но вот, уже в Киеве требовали смерти жидам и кацапам. В Харькове поднимали Красное Знамя. В городах и местечках власть присваивали советы. С Дона в степь мчалась новая армия… После Брестского мира, немцы перешли в наступление по всем фронтам и в апреле восемнадцатого года, наконец, захватили цирк в районе Нехлюдова. Интересно, что немецкие солдаты тоже смеялись над пленным, напившимся шнапса, карликом в кайзеровской каске. Наверное поэтому, они застрелили карлика совсем случайно, будто понарошку, когда со скуки играли в Вильгельма Телля, тезку их императора. Через много лет, на другом краю планеты еще один тезка, писатель-джанки Вильям Берроуз, повторит этот опыт со своей женой, и этот опыт также постигнет неудача…
К власти в стране пришел Скоропадский. И при этом, говорят, не обошлось без цирка. Немцы тем временем набивали продовольственные эшелоны всем, что мог переварить бюргерский желудок. Все лето они заставляли Его покорно работать: грузить в вагоны желтую, как солнце перед закатом, пшеницу, и грязно-розовых, как небо перед рассветом, свиней…
В сентябре, когда положение Германии и Австро-Венгрии стало безнадежным, Ему объявили, что Он должен идти воевать. Им не дали оружия, не дали одежды. Войско Скоропадского уже теснила Антанта, и войско нуждалось в подкреплении. Его и таких же, как Он, голодных и босых, повели на запад…
Я точно не могу сказать, что произошло в дороге. Не знаю я и того, хотел ли Он воевать или нет. Думаю, тогда Ему было все равно. Но случилось то, что навсегда изменило Его судьбу, как меняет компьютерную программу один единственный нолик. Он достиг той точки, к которой можно подобраться лишь единожды на отрезке между рождением и гибелью, между нулем и бесконечностью…
Немцы поймали отряд бежавших из несуществующей армии дезертиров. А Он – убил австрийского солдата. Не думаю, что Он убил австрийского солдата, которому во сне уже мерещился его Лилиенфельд, из лютой ненависти к оккупантам, как это Он будет говорить спустя десятилетие. Скорей всего, это случилось лишь потому, что у солдата были сапоги, а у Него их не было. Его должны были расстрелять тем же вечером, вместе с беглыми дезертирами, и сапоги из воловьей кожи, которые спешащие домой немцы по какой-то причине не удосужились отобрать, были на нем, когда он в первый раз в жизни вступил на холм со странным именем Друг…
Его вместе с дезертирами заставили копать яму. Обреченные не проявляли в работе никаких эмоций, как дети, которые нехотя доигрывают в давно надоевшую игру. На равнине, простиравшейся с холма, теплое дыхание лета цеплялось за поникшую траву. Медленно заходил за горизонт гигантский эрейтроцит Солнца Они выкопали яму еще до темноты. Их поставили на краю ямы, а затем аккуратно убили…
Первым, что Он увидел – было серое волчье небо, с тучами гонимыми ветром. Он пробудился от холода. Он лежал рядом с плохо зарытой могилой. Из могилы, словно выброшенные на свалку протезы, выглядывали чьи-то конечности. У Него ничего не болело. Он лежал на холме и не знал, что с Ним произошло, не знал, как он выбрался из-под земли. Он помнил залп ружей и темноту, которая включилась так же внезапно, как выключается свет в кинотеатре. Солнце только всходило, медленно и неуверенно. Может быть, именно в эту минуту, Он уверовал в то, на что в глубине души надеются все люди. Он уверовал в личное бессмертие. Он почувствовал в себе робкий зародыш неодолимой силы. Силы неодолимой, как судьба, как болезнь, как реклама по телевизору, как «Радио-Шансон» в маршрутном такси. Неодолимая сила выдала ему жизнь в кредит, и теперь владела безраздельно Его единственным имуществом – Его душой, оставленной в залог неизвестно кому под неведомые проценты. Много лет назад, один молодой человек после несостоявшейся смертной казни стал гениальным писателем. Ему – только предстояло высечь своей шашкой кровавые буквы на коже безымянной истории…
Второе, что он увидел, – был змей…
Воздушный змей, унизанный пестрыми лентами, летел над ним. Непонятно было, кто и когда запустил его в сентябрьское небо. Этот змей ничем не отличался от тех, которые Он сам мастерил в Таганроге, он был чересчур обыкновенный для того, чтоб казаться реальным. И все же змей был…
Он поднялся и пошел по направлению южного ветра, туда, куда летел змей. Он спустился с холма Друг и зашагал по степи. Змей продолжал парить, не опускаясь на землю, будто земля отталкивала его магнитом. В степи расстояние и время не имели смысла. Змей, за которым он шел, не подчинялся ни одному измерению…
Он шел за змеем, пока не приметил вереницу груженных сеном возов. Возы ехали в его сторону слишком быстро, чтоб торопиться на обычную крестьянскую ярмарку – они спешили туда, куда нельзя опоздать. Они спешили на ярмарку смерти…
Так Он попал к Махно…
Это было в самом начале махновщины, великой и проклятой партизанской войны. Он стал одним из первых, кто примкнул к Батьке, сумрачному гению революции. С каждым переходом, бойцов в отряде становилось больше. Матросы, батраки, анархисты, дезертиры, уголовники, как дрожжи, раздували армию тачанок, как дрожь сотрясающую Юг Украины жженой рожью и ржавым ржанием. В первый раз в жизни Он почувствовал себя своим. И очень скоро Он должен был, наконец, обрести свое сакральное Имя…
Они громили самостийников Скоропадского, и был уже лихо взят Екатеринослав. Стояли первые январские дни девятнадцатого года. Именно тогда им в плен попали перепуганные подростки, вчерашние гимназисты, в нелепо сидящих на них просторных жупанах. Они совсем не умели воевать и еще не знали женщин. В свете костра их лица превращались в привидения. Стоя на грязном ледяном насте, они понимали, что их скоро расстреляют. Махновцы играли в карты. Цена выигрыша – чья-то жизнь…
Ему выпало расстреливать последнего. Это был тощий белобрысый юнец, почти альбинос. С редких прядей его волос стекал холодный пот талого снега. Думаю, пленный уже лишился рассудка, глядя на то, как гибнут его товарищи. Он не просил пощады и даже не молился. Жертва смотрела на убийцу, а убийца смотрел на жертву.
За мгновенье перед выстрелом, пленный юноша-альбинос успел набрать в простуженные легкие январский воздух и крикнуть Ему в лицо:
– Анхра-Майнью!!!
Почему этот полупокойный, недоучившийся гимназист вспомнил перед гибелью имя зороастрийского бога Зла; бога, рожденного из тысячи имен давно забытых духов – злых духов грабежей, пожаров, сырого человеческого мяса, конских копыт, визга стрел и пьяной удалой наживы; духов, которые обитали в незапамятную эру брахманов на бесконечных просторах степей между Днепром и Волгой, Евфратом и Индом, а спустя тысячелетия напомнили о себе, подарив несчастному провинциальному археологу Хмаре его безумие и веру в них самих? У меня нет ответа на этот вопрос…
Он стоял, опустив винтовку, и предсмертный крик альбиноса звучал у него в ушах, как зацикленный mpЗ-файл. Этот крик слышали все, кто играл в тот вечер в карты. И Он понял, что крик этот предназначался ему, и что это странное неславянское слово станет Его именем, ибо только смерть может наделять такой нелюдской силой слова и имена. Со смертью Он ничего не мог поделать. В ярости Он кинулся к трупу, попытался вырезать штыком язык альбиноса, и для этого ему пришлось разбить прикладом его левую челюсть, покрытую мягкой и белой щетиной…
Но было уже поздно…
Тем же вечером у костра кто-то в первый раз, поддразнивая, окликнул Его:
– Эй! Анархо-Мать! – именно так запомнили это странное слово махновцы.
Он кинулся на обидчика, пытаясь того задушить. Их разняли, а Он таким образом, раз и навсегда заклеймил за собой Имя…