И — помимо рассуждений — я бесконечно тронута длительностью Вашего <сочувствия?>: persйvйrance[618] — по-русски нет.
— Скучно с французами! А м. б. — с литературными французами! Да еще с парижскими! Будь я французом, я бы ставку поставила на бретонского мужика. — Разговоры о Бальзаке, о Прусте, Флобере. Все знают, все понимают и ничего не могут (последний смогший — и изнемогший — Пруст). Видела американскую дочь, в красном, молчала. Мать — ку-уда!
— Вечер, по-моему, прошел отлично. Пока, с уплатой зала и объявлений, чистых почти <неразб> тысячи. Я очень довольна, столько не ждала, и есть еще с десяток 25-фр<анко>вых надежд.
Думаю ехать в окрестности (Парижа?), но до этого хочу сводить С<ергея> Яковлевича) к врачу, не знаю, что с ним, — м. б. предпишет Vichy, тогда будем жить в какой-нибудь деревне около, если таковые имеются. Как только выяснится — напишу.
Получила самое трогательное письмо от Св<ятополк>-М<ирского>. Скажите ему, что, во имя его, Врангеля все-таки не читала (а хороший!!!)[619]
Целую Вас нежно. Сердечный привет А<лександру> Я<ковлевичу>. Пишите.
МЦ.
11-го июня 1929 г.
Meudon (S. et O.)
2, Av<enue> Jeanne d'Arc
Дорогая Саломея! Не люблю закрыток, но сейчас под рукой нет ни бумаги, ни конвертов, а хочется написать с утра.
Приехал Мирский. Приехал Карсавин. Последний на днях справляет серебряную свадьбу. Газета стала выходить раз в две недели,[620] и С<ергей> Я<ковлевич> чуть-чуть поправился. Мы еще никуда не едем, — есть предложение из-под Гренобля. Пустой дом в лесу за 100 фр<анков> в месяц, в получасе от всякого жилья, глубоко-одинокий, очевидно проклятый какой-то, ибо даже хозяин не живет. Мрачно и — невозможно: есть погреба и амбары, но нет стульев, не говоря уже о кроватях. Покупать негде, а я без папирос бешусь. А лечим пока что — на вечеровые деньги — с Алей… зубы. Холод и дожди тоже не располагают к отдыху.
Была на Дягилеве, в Блудном сыне несколько умных жестов,[621] напоминающих стихи (мне — мои же): превращение плаща в парус и этим — бражников в гребцов.
— Куда из Лондона? Сообщите мне, пожалуйста, адрес Ани Калин,[622] хочется ей написать. Целую нежно. Иждивению, как всегда, буду рада. Привет А<лександру> Я<ковлевичу>.
МЦ.
<Приписка на полях:>
4 книги Федорова с неделю тому назад высланы по парижскому адр<есу> —получили ли?
29-го июня 1929 г., суббота.
Meudon (S. et O.)
Дорогая Саломея, спасибо и простите; деньги я конечно получила, но не знала, куда Вам писать, ибо Вы ехали в Голландию, страну для меня баснословную, в которой л совершенно не мыслю знакомого человека.
Очень рада, что Вы опять в досягаемости: в Париже.
На этой неделе я занята в понед<ельник> и четверг, остальное пока свободно.
Очень хочу Вас повидать и жду весточки. Целую Вас.
МЦ.
15-го июля 1929 г.
Meudon (S. et O.)
2, Av<enue> Jeanne d'Arc
Дорогая Саломея! Мне приходится опять просить Вас об иждивении («точно это было вчера»…) Деньги с вечера у меня есть, но конверт с некоторых пор заклеен (au bon moment!)[623] ибо надежда на поездку в горы еще не оставлена. (Место дешевое, но дома пусты, без ничего, — вот и колеблюсь.)
Дошло ли до Вас мое последнее письмецо, уже на парижский адр<ес> и почему молчите?
Очень хотелось бы повидаться, но сомневаюсь, что Вы в городе.
Целую Вас.
МЦ.
Саломея! Если Вы в городе, не могли бы Вы — если найдете это нужным — встретить меня с Вырубовым?[624] Я сейчас собираю материал для одной большой вещи[625] — мне нужно все знать о Государыне А<лександре> Ф<едоровне> — м. б. он может указать мне иностранные источники, к<отор>ых я не знаю, м. б. живо что-нибудь из устных рассказов Вырубовой.[626] М. б. я ошибаюсь и он совсем далек? Но тогда — общественные настроения тех дней (коронация, Ходынка, японская война) — он ведь уже был взрослым? (я росла за границей и японскую войну помню из немецкой школы: не то.) — Подумайте, — А если его в городе нет, м. б. дадите мне его адр<ес>?
Простите за хлопоты.
________
Кто еще может знать? (О молодой Государыне).
20-го авг<уста> 1929 г.
Meudon (S. et O.)
1, Av<enue> Jeanne d’Arc
Дорогая Саломея! Я никуда не уехала; но удалось Алю отправить в Бретань на несколько недель, в чудное место с настоящим морем и жителями. (Это мне почему-то напомнило поэтессу Марью Шкапскую, которая приехав в Берлин, все стонала — «Нужно ходить как мать-природа» и не выходила от Вертхейма.[627] Эту же М. Шкапскую один мой знакомый, не зная ни кто ни что, принял за акушерку.) С<ергей> Я<ковлевич> ездил в Бельгию по евраз<ийским> делам и в очаровании от страны. Был на Ватерлоо. Сейчас он болен (очередная печень), болен и Мур — что-то в легком, лежит в компрессах и горчичниках, простудился неизвестно как. Докторша нашла у него послескарлатинный шумок в сердце, кроме того советует вырезать аденоиды. Я вся в этих заботах, с Алиного отъезда (2 недели) просто не раскрыла тетради, которую уже заплел паук. До Муркиной болезни непрерывно с ним гуляла, а в лесу да еще с ним — какое писанье!
Прочла весь имеющийся материал о Царице, заполучила и одну неизданную, очень интересную запись — офицера, лежавшего у нес в лазарете.[628] Прочла — довольно скучную — книгу Белецкого о Распутине с очень любопытным приложением записи о нем Илиодора, еще в 1912 г. («Гриша», — м. б. знаете? Распутин, так сказать, mise a nu[629]).
Прочла и «Im Westen nichts neues»,[630] любопытная параллель с «Бравым солдатом Швейком» — (Хашека) — к<оторо>го, конечно, знаете? В обеих книгах явный пересол, вредящий доверию и — впечатлению Не удивляйтесь, что я это говорю: люблю пересол в чувствах, никогда — в фактах. (Каждое чувство — само по себе — пересол, однозначащее.) Не всякий офицер негодяй и не всякий священник безбожник, — это — Хашеку. Не всех убивают, да еще по два раза, — это — Ремарку. (Rehmark? Тогда — немец. А — Remark? — читала по-французски.)