Clamart (Seine)
10, Rue Lazare Carnot
Милый Вадим Викторович,
Полное разрешение Ходасевича проставлять его имя: он мне вполне доверяет. Письмо его храню как оправдательный документ.
Я не знаю, кто правил корректуру, — Вы или М. Вишняк, но там предложены (карандашом) некоторые замены (мужской род на женский, знаки), которые я, в случае несогласия, восстанавливаю в прежнем виде. (Речь о пустяках, упоминаю для очистки совести!) Мне очень жаль (Вам — нет, конечно!), что моя корректура идет к Вишняку, а не к Вам, мы с Вами хотя и ссоримся — но в конце концов миримся, а с Вишняком у меня никакой давности…
Ходасевич отлично помнит Марию Паппер и, вдохновленный мною, сам хочет о ней писать воспоминания. Видите, какой у этих одиночек (поэтов)[1463] — esprit de corps[1464] и имя дал — и сам вдохновился!
Написал мне, кстати, милейшее письмо, на которое я совершенно не рассчитывала — были какие-то косвенные ссоры из-за «Верст»,[1465] и т. д.
Все это потому, что нашего полку — убывает, что поколение — уходит, и меньше возрастнóе, чем духовное, что мы все-таки, с Ходасевичем, несмотря на его монархизм (??) и мой аполитизм: гуманизм: МАКСИЗМ в политике, а проще: полный отворот (от газет) спины — что мы все-таки, с Ходасевичем, по слову Ростана в передаче Щепкиной-Куперник: — Мы из одной семьи, Monsieur de Bergerac![1466] Taк же у меня со всеми моими «политическими» врагами — лишь бы они были поэты или — любили поэтов.
А в общем (Мария Паппер — Ходасевич — я) еще один акт Максиного миротворчества. Я его, кстати, нынче видела во сне всю ночь, в его парижской мастерской, где я никогда не была, и сама раскрывала окно и дверь от его астмы.
Рукопись получила. Корректуру Вишняку — самое позднее — завтра. Я сейчас, после всей прозы, дорвалась до стихов и с величайшим трудом отрываюсь.[1467]
Всего лучшего! Спасибо еще раз за деньги к терму.
А в Булонь нам нужно непременно — хоть под булоньские каштаны — ибо Мур с 1-го окт<ября> начнет ходить в гимназию, к<отор>ая мне, кстати, очень понравилась. (Была на акте.)
Желаю Вам, милый Вадим Викторович, хорошего лета и полного отдыха от рукописей. Пускай Вишняк почитает!
МЦ.
9-го сент<ября> 1933 г.
Clamart (Seine)
10, Rue Lazare Carnot
Милый Вадим Викторович,
Посылаю Вам своего «Дедушку Иловайского», которого не приняли в Последних Новостях, как запретную (запрещенную Милюковым) тему. «Высоко-художественно, очень ценно, как материал, но…» — вот точный отзыв Милюкова. Если эта тема у Вас не запрещена, что Вы скажете об этой вещи для С<овременных> 3<аписок>? Это — только 1-ая ч<асть>, к ней приросла бы 2-ая, где бы я дала арест, допрос и конец старика (1918–1919 гг.) и очень страшный конец его жены — как в страшном сне.
Вообще, мне бы для маленькой, но исчерпывающей повести — и даже были, которую я бы хотела написать об этом страшном доме, нужно было бы 2 листа. Дала бы судьбы детей, жен, — комнаты, жившие в таких домах не менее сильно, чем люди, дала бы огромный сырой (смертный!) сад, многое бы дала, чего здесь и не затронула. (Для газеты писать — одно горе! Все время считаешь строки и каждый раз — неверно! Но очень приятны растроганные отзывы (даже Бунина!) о моем «Музее», напр<имер>. Значит, этот мир кому-то нужен.)
Если бы имя Иловайского кого-нибудь из Редакции устрашило или оттолкнуло (не думаю: вы все другого поколения, а Милюков с ним, очевидно, повздорил лично! Кстати, Иловайскому бы сейчас было больше ста лет!) Итак, если дело в имени, готова назвать вещь «У Старого Пимена» — по названию московского тупика, в котором он жил.
Мне очень жаль было бы, если бы эта вещь пропала, я над ней очень старалась, и тема, по-моему, стóящая. Ведь раз вещь кончилась, неужели она не вправе была быть? Раз она была.
Не понимаю политического подхода Милюкова к явлению, данному явно в области жизненной, человеческой и даже мистической. (Ведь мой Иловайский — жуток! Эту жуть, в истории его жен и детей, в их смертях — усилю.)
Очень жду Вашего ответа. Если были бы маленькие, чисто-словесные, загвоздки (там есть одно место насчет «либеральных гимназий») — отметьте сразу, если дело в словах и этих слов немного — пошла бы на уступки. Но на мой взгляд — все приемлемо, если только не оттолкнет имя, которого ни изменить, ни заменить не могу.
Рукопись посылаю только на просмотр и очень прошу, милый Вадим Викторович, вернуть заказным — в тóм или инóм случае.
Сердечный привет. Довольны ли своим летом? Я писательским — да, человеческим — нет: до тоски хочется новых мест, и не столько новых, как — просторных!
МЦ.
М. б. скоро будем соседями.
19-го сент<ября> 1933 г.
Clamart (Seine)
10, Rue Lazare Carnot
Милый Вадим Викторович,
Очень рада, что мой Иловайский Вас не устрашил, т. с. м. б. и устрашил, но иначе. (Он, по-моему, должен устрашать, и мой, семейный, еще больше чем тот, общественный.) Вторая часть будет куда сильнее: антитеза с цветущими умирающими детьми, жизнь вещей в доме… Особенно страшна смерть жены, когда-то — красавицы, — одной, с сундуками в полуподвальной комнате, где день и ночь горел свет… Ее зверски убили, надеясь на «миллионы» и унеся 64 руб<ля> с копейками… (1929 г.) Словом, напишу хорошо, потому что очень увлечена. А когда-нибудь (не сейчас, сейчас я вся в семейном) с удовольствием дам в С<овременные> 3<аписки> весь свой материал о Блоке — много и интересно.
Итак, скоро примусь за Дедушку. Сейчас кончаю Музей и отца.
Всего лучшего.
МЦ.
8-го Окт<ября> 1933 г.
Дорогой Вадим Викторович,
Самое глубокое и растроганное спасибо за помощь. Адр<ес> Ремизовых попытаюсь нынче же достать у Евгении Ивановны (быв<шей> Савинковой),[1468] она о ремизовских делах очень печется и, наверное, знает.
О рукописи.[1469] В черновике она у меня очень большая и, конечно, вся не поместится.
Теперь, очень прошу Вас, милый Вадим Викторович, определите мне ее предельный размер в печатных буквах.
Моя мечта была бы — 2 полных печатных листа (лист — 40.000 букв?) на всё, с уже у Вас имеющимся, которое (1-ая ч<асть> очень прошу мне выслать возможно скорее — у меня там ряд неточностей.