А сейчас пишу Вам, чтобы сердечно поблагодарить за коревую помощь, о которой мне только что сообщила Е. А. И<звольская> — в окликнуть на Пасху — и немножко сообщить о себе.
Начнем с Мура, т. е. с радостного:
Учится блистательно (а ведь — французский самоучка! Никто слова не учил!) — умен-доброты (т. е. чувствительности: болевой-средней, активист, философ, — я en beau et en gai,[723] я — без катастрофы. (Но, конечно, будет своя!) Очень одарен, но ничего от Wunderkind’a, никакого уродства, просто — высокая норма.
Сейчас коротко острижен и более чем когда-либо похож на Наполеона. Пастернак, которому я посылала карточку, так и пишет: — Твой Наполеонид.[724]
С Алей — менее удачно: полная эмансипация, т. е. служба (у Гавронского-сына,[725] между нами — задешево и на целый день, и, главное, после шести полных лет школы рисования.) служба, ее изводящая: худоба, худосочие, малокровие, зевота, вялость, недосыпание, недоедание и, теперь, корь. Не-моя порода — ни в чем, сопротивление (пассивное) — во всем. Очень от нее терплю. Все это — между нами: слишком много будет злорадства. Главное же огорчение — ее здоровье: упорство в его явном, на глазах, разрушении. И — ничего не могу: должна глядеть. Много зла, конечно, сделали общие знакомые, годами ведшие подкоп. Но это, кажется — всегда. Вообще, все — всегда.
С<ергей> Я<ковлевич> разрывается между своей страной — и семьей: я твердо не еду, а разорвать двадцатилетнюю совместность, даже с «новыми идеями» — трудно. Вот и рвется. Здоровье — среднее, т. е. все та же давняя болезнь печени. Но — скрипит.
А я очень постарела, милая Саломея, почти вся голова седая, вроде Веры Муромцевой,[726] на которую, кстати, я лицом похожа, — и морда зеленая: в цвет глаз, никакого отличия, — и вообще — тьфу в зеркало, — но этим я совершенно не огорчаюсь, я и двадцати лет, с золотыми волоса ми и чудным румянцем — мало нравилась, а когда (волосами и румянцем: атрибутами) нравилась — обижалась, и даже оскорблялась и, даже, ругалась.
Просто — смотрю и вижу (и даже мало смотрю!)
________
Главная мечта — уехать куда-нибудь летом: четыре лета никуда не уезжали, Мур и я, а он — так заслужил. («Мама, почему мы ездили на море, когда я был ГРУДНОЙ ДУРАК?!»)
Со страстью читает огромные тома Франц<узской> Революции Тьера и сам, на собственные деньги (десять кровных франков) купил себе у старьевщика не менее огромного Мишлэ. Так и живет, между Мишлэ и Микэй.[727]
Е. А. И<звольская> пишет, что Ваша дочь выходит замуж.[728] Как все это молниеносно! Помните, ее розовые и голубые толстые доколенные платья, к<отор>ые потом носила Аля?
(Милая Саломея, не найдется ли для Али пальто или вообще чего-нибудь? Всякое даяние благо. Она теперь так худа, что влезет в Ваше, а ростом — с Вас, словом живой С<ергей> Я<ковлевич>. Если дб, она сама бы заехала, п. ч, скоро возвращается на службу и у нее там обеденный перерыв. Хорошо бы, напр<имер>, юбку. У нее — нет.) Обнимаю Вас, милая Саломея, спасибо за память и помощь.
МЦ.
Мы опять куда-то переезжаем: куда?? (До 1-го июля — здесь.)
Среда, каж<ется> 18-го апреля 1934 г.
Дорогая Саломея!
Итак, будем у Вас, — Мур и я — в пятницу к 12 ч. 30 — 1 ч. А Аля, если разрешите, зайдет к Вам в другой раз, — мне гораздо приятнее повидаться с Вами наедине, вернее: приятность здесь ни при чем, а просто, когда два говорят (а говорить будем мы, п. ч. мы, Вы как и я, не-говорить не можем!) — итак, когда двое говорят, а третий слушает — нелепость. А Мур — не третий, п. ч. не только не слушает, но — не слышит: читает книжку или ест.
Итак, до послезавтра. Наконец.
Обнимаю Вас, люблю и радуюсь.
МЦ.
Мур Вас помнит и тоже очень радуется.
18-го Окт<ября> 1934 г.
33, Rue Jean Baptiste Potin
Vanves (Seine)
Дорогая Саломея!
Огромное спасибо за терм и смущенная просьба: попытаться пристроить мне 5 билетов на мой вечер 1-го. Вещь (проза) называется:
Мать и Музыка.
Мне этот вечер необходим до зарезу, ибо вот уже четвертый месяц не зарабатываю ничем, а начались холода.
Мы переехали в двухсотлетний дом, чудный, но от природы, а м. б. старости — холодный. Пишу, дрожа, как Челюскинцы и их собаки.[729]
Обнимаю Вас (ледяными руками) и горячо благодарю за все бывшее и… еще быть имеющее.
МЦ.
СУВЧИНСКОЙ В. А
St. Gilles-sur-Vie, 6-го сентября 1926 г.
Добрый вечер, дорогая Вера Александровна!
Пишу Вам после ужина, в тот час, когда Вы с Петром Петровичем приходили, посему — обычное приветствие. (Только сейчас поняла, что Вы, непривычная к моей руке, еще ни одной буквы не поняли, и первую — р, например, или Ъ поймете только в конце.)
Сначала о Муре, верней о Мурах — Вашем и моем. Ваш чудесен, лучше, т. е. четче, нельзя. Вышла даже дырка на штанишках. Лучшее Мурино или как говорит С<ережа> — муриное-изображение. Нежное спасибо Вам: океанский, вернее сахбрский Мур увековечен.
Теперь о моем: мой, в данный час, неудачней вашего. Вот уже две недели на диете, желудок не налаживается, похудел. Чудный живот спал, становится, к моему огорчению (о Муре говорю), просто хорошо-глядящим ребенком. Мне этого мало. Говорит: Лель (Лелик),[730] Аля и дядя, совсем отчетливо. Громко и многоречиво ругается (в маленьком садике) на прохожих. В 5 ч. (после моря) перестал спать, два дня сряду дико баловался, пришлось прекратить. Мой «писательский» час еще урезался. Либо мою посуду — Аля с Муром, либо Аля — посуду, я с Муром.
С<ережа> и Аля (животы) наладились, С<ережа> очень похудел. В данный час терзается угрозой хозяйки потянуть нас к мировому за стирку (фактически: ополаскиванье двух детских штанов) в комнате… Когда я ей кротко возразила, что ополоснуть не есть стирать, она послала меня: «dans le derriйre du chien voir si j'y suis»,[731] на что получила созерцательное: «Vous у кtes surement».[732] Грозится жандармами и выселением… Целые дни шепчется с разными дамами и куаффами, носится по городу, шепча и клевеща. Ваша хозяйка, очевидно, будет лжесвидетельницей.