Дорогой Валентин Федорович,
Иждивенские деньги перешлите, пожалуйста, Сереже, по старому адр<есу>, иначе ему не на что будет выехать к нам. Расписки посланы вчера.
Тороплюсь на почту. Сердечный привет Вам и Вашим.
МЦ.
Читали ли Вы, как меня честят в газетах? Я — только Я<блонов>ского и Осоргина. А есть еще Адамович и… Петр Струве!
St. Gilles, 8-го июня 1926 г.
Дорогой Валентин Федорович,
Очень рада была Вашему большому письму, той волне тепла из Вшенор, особенно ощутимой в нашей просквоженной Вандее. Ветра здесь лютые. Если видаетесь с Бёмом[350] передайте ему, пожалуйста, что климат здесь, пока, меньше всего теплый и ровный, и вообще вовсе не приспособлен для слабогрудых. Три разных ветра в день (все холодные). Мы живем, п. ч. живем, но везти сюда слабых детей на поправку не стоит. Нужно южнее.
Блудный сын наконец прибыл, — заездили коня Версты![351] — первые четыре дня ел, не смыкая челюстей, и спал, не размыкая глаз. Поправляется. Если бы не погода — все хорошо. Но погода плачевная. За сутки час — два тепла, да и то! Либо дождь, либо ветер!
Пишу — людей никого — все свободное время идет на тетрадь.
Сердечный привет Вам и Вашим.
Где звездочка — наш дом.[352]
МЦ.
St. Gilles, 9-го июня 1926 г.
Дорогой Валентин Федорович,
Сердечная просьба:
помогите Анне Антоновне Тестовой (Gregrova, č. 1190) перевезти к ней нашу большую корзину (громадную!), которая стоит у Чириковых. Эта корзина тяжелой глыбой на моей совести. Там Муркино приданое на два года вперед, мои тетради, письма, всяческое. И все это пожирается молью.
Еще: у наших бывших хозяев (č.23, Ванчуровых) Сережина шинель, френч и ранец с тетрадями. Все это нужно переложить в корзину перед отправкой ее к Тесковой. А то пропадет. (В корзине места много.)
Тескова, очевидно, за корзиной приедет сама, нужно только помочь ей доставить ее на вокзал (лошадь? тачку?). Было бы хорошо списаться о дне и часе.
Не знаю, где будем осенью, поэтому выписывать нет смысла. А веши (особенно Муркины) хорошие, во второй раз не будет.
Очень смущена такой тяжеловесной просьбой. Уступаю место еще более смущенному просителю.[353] Сердечный привет Вам и Вашим.
МЦ.
Погода у нас гнуснейшая.
<Июнь 1926>[354]
Дорогой Валентин Федорович,
Прошение, увы, без полей обнаружила, когда кончила. Мне стыдно за такое настойчивое напоминание о себе. О нас бы должны заботиться боги, а не мы сами.
Напишу Вам как-нибудь по-настоящему, а пока угнетенное спасибо.
МЦ.
St. Gilles, 20-го июля 1926 г.
Дорогой Валентин Федорович,
Итак, к 15-му сентября возвращаюсь в Чехию. Украли у меня чехи месяц океана (и 370 фр<анков> уплаченных денег!), что же, когда-нибудь представлю счет. (Как Вам нравится эта наглость?!)[355]
Теперь вот о чем: как Вы полагаете, восстановима ли моя прежняя расценка? Проще — с моим приездом, явлением перед Заблоцким во плоти (вживе и въяве!) протянет ли мне Заблоцкий сухой, но не дрожащей (скорей держащей!) рукой — прежнюю тысячу?
На 500 кр<он> ехать нет смысла, одна дорога чего стоит. 500 кр<он> на меня с детьми — это сплошная задолженность, т. е. сплошное унижение. За 500 кр<он> в месяц я чехов буду ненавидеть, за тысячу — любить.
Пишу о всем этом — в совершенно ином тоне, ибо не знаю, как у него с юмором и цинизмом нищеты — почтительно и корректно Сергею Владиславовичу.[356] От его ответа зависит мое решение.
Английская стипендия? Смеюсь. И не знала, что есть таковая. Студентам, кажется — какая-то малость. А вот что «Благонамеренный» задолжал нам с С<ергеем> Я<ковлевичем> (его рассказ, моя статья) тысячу франков — знаю твердо. «Руководитель» (т. е. меценат) Соколов даже не отвечает, а чудесный невинный 22-летний редактор Шаховской на днях принимает послух на Афон. Прислал нам собственных, кровных, от полной нищеты — полтораста франков, пятьдесят из которых истратили, а сто возвращаем. Ничего не знаю трогательнее этой присылки, — последний жест редактора и первый — монаха.
Уже написала Тесковой с просьбой попытаться устроить нас в Праге. Помните мою жизнь во Вшенорах? Заранее устала. Не хочу. Хочу — хоть изредка — музыки, прогулки по новым местам, чуть-чуть красоты и беззаботности. Загородом я душа и рабочий скот, хочу немножко побыть человеком.
Моя Вандея кончилась вчера, в день получения 500 кр<он>. Я сейчас уже еду, все полтора месяца. Жду ехать. Странно, ведь я и раньше знала, что уеду, но 15-ое октября равно бессрочности, а 15-ое сентября — причем непременное — уже завтра, нет, сегодня, чуть ли не — вчера. Я не еду, я уже уехала. Погода испортилась? Все равно. Купаться нельзя? Не я купаюсь. Клянусь, что не преувеличиваю.
Огорчена? Нет. Если бы сама жизнь не вмешивалась я, за физическим (хроническим!) невмешательством в свою жизнь, до сих пор сидела бы в Трехпрудном пер<еулке>, в д<оме> № 8 с двумя огромными тополями, которого уже нету (в <19>19 г. снесен) и где родилась. Поэтому — приветствую бессердечие Завазала, Гирсы[357] и пр.
Знаете ли, дорогой Валентин Федорович, что мне стыдно Вас благодарить? Вы ходили, ездили, изводились — а я «благодарю». Вы делали — а я — говорю! Не гадость? Благодарность точно сводить счеты—несводимые, ибо дело и слово — несоизмеримы.
Благодарить я буду эсеров, которые для меня ничего не сделали, даже на письмо не ответили (писала и Лебедеву, и Слониму). Эсеры доказали, что им на меня наплевать. Что мне остается? Благодарить за искренность. И поблагодарю — плевком же.
Вот Вам пример (из моей бывшей вандейской жизни): рыбак вытаскивает утопленника: откачивает, отмачивает (для рифмы! скорей: просушивает!) отпаивает — отстаивает. И утопленник, ртом, прожженным солью и ромом: «Большое, большое спасибо!» Что с рыбаком? Рыбака тошнит.
Людовик Баварский — страстная любовь моей 16-летней матери. Проезжая место, где утонул, бросила кольцо — обручилась. Так что (Wahlverwandschaften[358]) некоторым образом — мой отец. А вот стих о нем — не мой, чей не помню: