— А это у вас что? — Я потянулся к стопке, лежавшей с краю, и он не стал мешать.
— Это то, чего я не понимаю. Отложил. — Он подтянул стопку к себе. — Тут бумаги, которые к нам не относятся вовсе. Их принесли из соседнего дома третьего числа, оттого что там некому было. Я их описываю за неимением других охотников и сдам по описи, как велено, а кому — опять же не назначено.
Я попросил посмотреть, и он дал, не спросив зачем.
Бумаги были канцелярские, скучные, и ни к моему делу, ни к чьему-нибудь ещё они не относились. Я перебрал их до конца, и на дне лежал сшиток без обложки, и на первом листе была выведена одна строка: «Наставление к сличению почерков».
Я прочёл её всю. Это было руководство: как сравнивать руку, на что смотреть, чего не считать доказательством. Двенадцать страниц, писанных ясно.
— Возьмите, — сказал человек со списком, поглядев на моё лицо. — Только в опись я её уже внёс, так что верните.
— А кто это писал?
— А там не подписано.
* * *
Вечером восьмого я сел составлять счёт.
Не письмо и не докладную. Именно счёт: строка за строкой, с числами, с датами и с тем, откуда каждое взято, — так, как я четыре месяца составлял ведомости на хлеб.
И на третьей строке я остановился.
Метод, которым были сделаны обе бумаги, я знал давно и назвал бы его в двух словах, и эти два слова у меня были записаны с февраля.
Ни одной лжи. Ни одного искажения. Проверяющий сверит цифру. Цифра верна.
Я написал эти три строки и перечёл их дважды.
Второго марта, ночью, в наборном цехе, я снял со своего пятого пункта сто семьдесят знаков — вторую половину, ту, где было сказано, как быть за пределом округа. Пункт остался верен. Условие ушло. Всякий, кто его исполняет, исполняет то, что написано, а не то, что я хотел.
Разница между мною и им была одна: он делал это нарочно, а я потому, что не влезало.
Я записал и это тоже, четвёртой строкой, и на этом счёт стал полным.
* * *
Девятого утром я пошёл в Сайкин переулок.
Бережной стоял за тем же реалом и, увидев меня, поставил литеру, не доложив строки, — единственный раз, когда я видел, чтобы он прервал набор.
— Я вас ждал. — Бережной не отрывался от реала и не поднимал головы.
— Отчего же ждали?
— Оттого, что мне вчера принесли ваше письмо.
Я не сразу сообразил и стоял с шапкой в руке, покуда он не показал мне глазами на оттиск.
— Не ваше письмо. Про вас. — Он вытер руки о фартук и достал из-под реала оттиск. — Вот. Наберут завтра, ежели пропустят.
Я прочёл его стоя, у окна, при худом мартовском свете, и перечитал второй раз.
Это было письмо в редакцию, подписанное «рядовой четырнадцатой роты», и в нём стояли числа. Мои числа, до единицы, с датами и с оговорками — на этот раз со всеми оговорками, полностью, слово в слово.
И вывод из них был такой, какого я не делал и сделать не мог: что подполковник Северцев четыре месяца знал, где стоит хлеб, и не двинул его, покуда не нашлась газета, в которой можно напечатать своё имя.
— Это ложь.
— Может, и ложь. — Бережной положил оттиск на реал. — Только я по числам сверил, а числа ваши и верные. С ними спорить не выйдет.
— Тогда я напечатаю свой счёт.
— Не напечатаете. — Он наконец повернулся ко мне лицом.
Он сказал это без нажима и стал объяснять — коротко, по порядку, с начала.
Печатать нынче решает не цензор. Цензора нет: политическую цензуру отменили. Решает наборная и Совет: удостоверение о том, что препятствий к набору не встречается. Письмо рядового такое удостоверение получит завтра к обеду, оттого что оно от рядового и против офицера.
— А мой счёт вы наберёте?
— Ваш счёт я вам наберу хоть нынче. Только его не пропустят. И знаете, что скажут? Скажут правду.
Он вытер пальцы о фартук и ткнул в мою третью страницу.
— Вот. У него в письме — итог по городу: столько-то принято, столько-то отпущено. Общее число, и к нему не подкопаешься. А вам, чтобы показать отброшенное условие, надо развернуть, откуда это число составилось. Стало быть, по частям: этой столько ртов, той столько, и где какая стоит. Иначе вашего условия не видно вовсе.
— Иначе не видно, — согласился я и не стал прибавлять ничего.
— Ну вот. Он печатает итог. Вы печатаете состав и расположение. Ему можно, вам нельзя. И ловкость тут ни при чём: доказательство ваше так устроено. По перечню, пункт первый и пункт пятый, — прямо запрещено. Политическую-то сняли. А военную кто снимал? Никто не снимал.
Я держал оттиск и считал. Больше в ту минуту я ничего не умел.
Чтобы доказать, что он взял мои числа и отбросил условия, мне нужно было развернуть эти числа по частям гарнизона. То есть напечатать состав и расположение. То есть сделать ровно то, за что меня следовало отдать под суд, — а суда для него не было, и это не помогало, потому что не пропускала не власть, а наборная.
— Что же вы мне посоветуете?
Бережной подумал, не выпуская верстатки.
— Советовать не стану. Наберу — это пожалуйста. — Он взял верстатку. — Только вы сперва решите, что вам нужнее: чтоб знали, кто он, или чтоб знали, что вы правы. Два разом не выйдет.
* * *
Я выбрал первое и разбирал вслух, и в тот же день, в четыре часа, в комнате при комиссии, при девятерых.
Были Мансуров, Рожнов, Костюченко, Овсянников от военной комиссии, двое от Совета, писарь Тарабрин, комиссионер и один посторонний, которого я не звал и который остался.
Я не говорил ни слова о том, что за человек написавший. Я выложил цепь.
Июньский лист — вот он, подлинник, читайте. Мои числа в нём верны все до единого; сверяйте по любой моей ведомости, они есть у Мансурова. Определений при числах нет ни одного. Вывод из них — не мой.
Конверт — вот он. Штемпель полевой конторы, двадцать восьмого мая, дорога честная. Складки конверта — вот, поглядите на свет: лист в них не ложится, он сложен иначе и вложен позже.
Кто вложил. Пакеты в июне и в июле трижды носили из рук, на улице, днём, без расписки, в два места.
Одно из мест — вот оно, с улицей и номером дома, и там уже год как никого нет: редакция закрылась в шестнадцатом.
Второе место я знаю и здесь не назову.
Прошу это заметить особо. Цепь, которую я вам предъявляю, неполна, и неполна она не оттого, что звена нет, а оттого, что я его придерживаю. Звено это к делу ничего не прибавляет и человеку, который за ним стоит, стоило бы всего. Я говорю об этом сам, покуда меня не спросили, и если кто-нибудь сочтёт, что после такой оговорки всё прочее не в счёт, я приму и это.
Человек, который носил, здесь и скажет сам.
Он сказал. Встал со своего стула у стены, вышел на середину комнаты и стал говорить, глядя не на меня, а на Мансурова.
Он говорил четыре минуты, ровно и скучно, тем голосом, каким сдают подводу по накладной.
— Пакетов было три. Двенадцатого июня, двадцать девятого июня и седьмого июля. Все три брал у Литейного, на углу, между одиннадцатью и полуднем. Отдавал в тот же день до трёх.
— Кому отдавали? — спросил Овсянников, не поднимая пера.
— В первый раз — Литейная часть, редакция; она в шестнадцатом закрылась, и я туда носил уже в пустое, а брали в соседней двери. Во второй раз и в третий — по другому адресу.
— По какому?
Он посмотрел на меня, а не на спросившего.
— Господину подполковнику я его назвал в феврале. Он тогда попросил, чтоб дальше его не было, и я обещал. При вас не назову.
— Платили сколько? — Это спросил уже другой, от Совета, и спросил не как следователь, а как человек, которому важна цифра.
— По три рубля с пакета и на извозчика. Деньгами, в руки.
— Пакеты вскрывали? — Вопрос повис, и было слышно, как за стеной двигают шкаф.
— Не вскрывал. Мне платили за перенос. Читать мне не платили. Не вскрывал — не знаю, не знаю — не отвечаю.
— Это всё? — спросил Овсянников.