Шестнадцать дней назад Мансуров попросил у меня список надёжных, и я ему отказал, и на вопрос, какой список дам взамен, ответить не смог. Шестнадцать дней. Слово было то же самое, и значило оно теперь другое.
— Вы понимаете, что будет, если я его дам?
— Понимаю, — сказал Сабуров. — Тех, кого вы назовёте, поставят первыми.
— А если не дам?
— Тогда список составит кто-нибудь другой, и составит по чутью. Знать он не будет. Я это вам говорю не в уговор. Я к тому, чтоб вы взвесили обе стороны.
Он подвинул бумагу ко мне через стол и не отнял пальцев.
Я на неё посмотрел. Она была разлинована в две графы, и вторая была узкая — под чин.
— Николай Петрович. Если вы напишете хоть одну фамилию, вы напишете её не на бумаге. Вы напишете её на человеке.
Глава 11
«Хлеб есть»
Стёкла в лавке на углу били в девятом часу, и били их не голодные.
Голодный стекло не бьёт: голодный стоит. Хвост на морозе держится по шести часов и не расходится, потому что уйти значит потерять место.
Здесь же стояло человек сорок, и стояли они не в ряд.
Кинул первый камень мужчина в приличном пальто, и кинул не в дверь, а в вывеску, где по чёрному золотом стояла фамилия. Дверь осталась цела.
Я пошёл к нему и сказал, чтобы прекратил.
Он обернулся, увидел шинель и не испугался. Это было первое за всю зиму, чего я в этом городе не встречал: на шинель до сих пор оборачивались.
За ним обернулись ещё двое, и стало их трое против одного, и все трое стояли ко мне лицом, а не боком, как встают, когда собираются уходить.
Взять его за рукав я мог. Отпустили бы меня не сразу, и решали бы, когда отпустить, не я и не он, а те сорок человек за его спиной, которым до сих пор не было до меня дела.
Я рукав не тронул.
— Вам чего, ваше высокоблагородие?
— Того, что лавка казённого надзора, и вы её портите.
— А мы не портим. Мы имя правим. — Он сказал это, глядя не на меня, а мимо, на дверь. — Сказано же — мука есть. Стало быть, она у него.
— Кем сказано? — Я не понял.
Он вытащил из кармана газету, сложенную вчетверо, и сунул мне, не разворачивая.
Она была свежая, утренняя, и на первой полосе, в левом столбце, стояло объявление командующего войсками округа.
* * *
Я прочёл его четыре раза. На четвёртый поймал себя на том, что ищу ошибку, и не нахожу.
Мешки в задней комнате у старика я считал сам вчера, и вышло столько, сколько выходило по этому объявлению. Отпуск муки в пекарни идёт — я держал ведомости в руках. Подвоз идёт: шестнадцатого пришло меньше, чем нужно, но идёт.
И про то, что многие получали хлеб в запас на сухари, было там сказано верно. Я сам это вписал двадцатого числа, отдельной строкой: скупка на сухари после слуха о карточках. Слух пошёл девятнадцатого, от распоряжения градоначальника, и в четыре дня вымел лавки дочиста.
Пока я дочитывал, у него за углом выбили второе стекло.
Спрашивали не про муку. Спрашивали про хлеб. Между мукой и хлебом стоит печь, а в печи пекарь, а пекарь взят в четырнадцатом году, и об этом в объявлении нет ни слова.
А потом я вспомнил четырнадцатое число.
Четырнадцатого февраля в «Биржевых» была напечатана беседа с тем же лицом и за той же подписью, и в ней стояло, что в столицу прибывают большие партии муки, в среднем по двадцать пять поездов в день.
Поездов, а не вагонов.
Я тогда показал Тарабрину, и Тарабрин не посмеялся, а спросил, не описка ли.
Проверить это можно было не выходя из комнаты, по той же полосе. Ниже, через три строки, в той же беседе стояло, что пекарням отпускается тридцать пять тысяч пудов в день. Двадцать пять поездов и тридцать пять тысяч пудов не помещаются в один столбец: поезд везёт не мешок. Одно из двух чисел лишнее, и лишнее — то, которое красивее.
Ошибка была не в счёте, а в единице, и вышла она оттого, что диктовавший не различал вагона и поезда, как не различают того, чем не занимаются.
Десять дней спустя тот же человек подписал верное объявление.
Подписи верят не за один раз, а за все разы.
* * *
К старику на перекрёсток я зашёл на обратном пути.
Стекло у него было выбито одно, левое, и заложено доской изнутри. Доску прибили криво, второпях, и нижний угол отходил.
Он отпер на цепочку, увидел меня и цепочки не снял.
— Чего вам, ваше высокоблагородие?
— Доска у вас отходит. Дайте молоток, я поправлю.
— Не надо мне этого.
— Так задует.
— Не надо, — повторил он. — Вы уйдёте, а доска останется. И скажут: вон, ему офицер чинил.
Я стоял и держал руки в карманах, чтобы не делать ими ничего.
— Кто же это сделал?
— А я почём знаю. Люди. — Он помолчал. — Ваше высокоблагородие, вы мне вот что объясните. Я тут тридцать восьмой год торгую. Меня знают в трёх домах поимённо. Отчего меня нынче бьют, а вчера не били? Мука та же, я тот же, хвост тот же.
Ответ у меня был, и выговорить его оказалось трудно.
— Оттого, что вчера думали: муки нет ни у кого. А нынче в газете напечатано, что есть.
Старик подумал, не снимая руки с двери.
— Стало быть, мне хуже от того, что сказали правду.
— Выходит, что и так.
— Ну и не надо было. — Он взялся за цепочку, но снимать не стал. — Вы там передайте кому следует: не надо было.
— Кому следует — это кому?
— А я почём знаю кому. — Он в первый раз посмотрел мне в лицо. — Вы же в шинели. У вас там все свои.
Я хотел объяснить, что это не так и что до того, кто подписал объявление, мне столько же ходу, сколько ему, и не стал, потому что объяснять это надо было бы долго, а он всё равно остался бы прав: шинель у меня, а не у него.
— Передам, — сказал я.
— Ну и хорошо. — Он затворил дверь и уже из-за двери прибавил: — А доску я сам прибью. Вы бы ровно прибили, оно бы и видно было, что ровно.
* * *
В передней штаба сидели трое, и по рукам было видно, что это пекари: у одного ногти были срезаны под самое мясо — так их держат при месиве.
Они сидели с одиннадцати и ждали, когда их примут, и старший держал на коленях прошение, сложенное вдвое.
— По какому делу? — спросил я, потому что мне надо было чем-нибудь занять четверть часа.
— По объявлению, — сказал старший. — Нынче напечатано, что мука есть и что выпечка идёт как прежде.
— А она не идёт?
— Она идёт, сколько можем. — Он развернул прошение и опять сложил. — Дают нам тридцать тысяч пудов, а надо бы пятьдесят. Ну, пускай тридцать пять — справились бы. Только беда не в муке, ваше высокоблагородие.
— В чём же?
— Печь есть, мука есть, а печь хлеб некому. Пекаря забраны. Мы вот просим полторы тысячи человек отпустить обратно, хоть на полгода.
Он помолчал.
— А после этого объявления на нас нынче кричат. Говорят: не печёте, прячете, воруете. Прежде говорили: муки нет. А теперь напечатано, что есть, — стало быть, мы её съели.
Приняли их к часу, и прошение у них взяли, и переслали, куда следует, — я после узнавал. В отдел по отсрочкам.
* * *
Сабуров ждал меня к полудню, и я пришёл в четверть двенадцатого.
Бумага лежала на столе там же, где вчера, в две графы, и вторая была узкая.
— Ну что же, написали?
— Не написал.
Я подвинул бумагу к нему через стол — на ладонь, не больше, — и руку убрал.
— Пётр Аркадьевич, мне нынче велели передать вам одну вещь. Лавочник с Выборгской просил передать кому следует, что не надо было печатать.
— Не сейчас. — Сабуров бумагу не тронул. — Отчего не написали?
Я приготовил три ответа и всю ночь их перекладывал. Сабуров сел, и два первых стали не нужны раньше, чем я открыл рот.
— Оттого, что такого списка нельзя составить. И оттого, что он у вас уже есть.
— Поясните оба пункта.
— Меня просят назвать людей, которые наверное выполнят приказ стрелять. «Наверное выполнит» — свойство не человека, а положения, в которое человека поставили. Один и тот же унтер в цепи через улицу от толпы и он же в карауле у склада — это два разных человека, и различие между ними не в нём.