Про Хрулёва он прибавил уже в спину, обыкновенным голосом:
— У него, к слову, четверо. И отсрочка выправлена по месту.
* * *
Вечером десятого я переписал перечень набело — два листа, как обещал, — и отвёз на Знаменскую.
Мансуров читал вслух, останавливаясь на каждой строке, и на четвёртой я услышал в своём тексте то, чего не заметил, когда писал: телеграф у меня стоял без человека. Хлеб был с пекарем, вода со сторожем, больница с сестрой, а телеграф — сам по себе, будто аппарат работает без руки.
Я дописал: телеграфист, назначенный по смене и записанный поимённо.
— Условия три. Первое: это не программа, и назвать это программой нельзя ни в разговоре, ни на бумаге. Второе: не резать. Если у вас кто-нибудь напечатает пять строк без шестой, я опровергну публично. Третье: имя моё стоит под всем перечнем. Ссылаться на меня можно только полным текстом.
— Мне это будет стоить или вам?
— Обоим и будет стоить.
Он положил лист на колени и накрыл ладонью.
— Николай Петрович, я не смогу этого удержать.
— Понимаю не хуже вашего.
— Тогда зачем даёте?
— Нельзя требовать подписи от пекаря и от прачки, не поставив своей.
Он молча потянулся за очками, которых на носу не было.
Домой я шёл пешком. На Знаменской мело от угла, у ворот жгли что-то в железном ведре, и трое грелись, повернувшись к огню спинами, потому что ветер шёл им в лицо.
Прибавилось: три фамилии, шестая строка и одна ручательная бумажка.
Убыло: конторщик Хрулёв на станции Дно.
Рука пошла вписывать его во вторую графу, и я остановил её на первой букве.
Оставалось третье.
Шестую строку нельзя проверить на кружке. У прачки нет караула, у часовщика с телефоном нет оружейной.
Такие люди в городе есть, и стоят они в запасных батальонах, где по бумаге числится одно, а налицо другое, и где в казарме, рассчитанной, я думаю, на тысячу двести, живёт четырнадцать тысяч.
В тот же вечер, вернувшись, я сел писать Сабурову рапорт с просьбой об осмотре одной запасной части — любой, на его усмотрение, — по вопросам расквартирования, продовольствия и внутреннего наряда.
Про шестую строку в рапорте не было ни слова.
Глава 5
«Запасной батальон»
Очередь к третьему котлу шла вокруг двора в три оборота и у самого котла сбивалась в ком.
Ком этот держался плечо в плечо, был он шириной шагов в семь при ширине прохода в три, и оттого людей с краю выдавливало в снег. Один упал на колено, поднялся и не потерял места только потому, что за него держались.
Котлов в этом дворе было три, и кормились с них четыре роты. Работал третий: первые два кончились в половине десятого.
Раздатчик бил черпаком по краю бака, и на каждый удар ком подавался вперёд.
— Не напирай! — крикнули из середины. — Не напирай, я сказал! Он же тебе не отдаст скорее!
От крика стало хуже.
Я стоял у ворот шестую минуту и уже понимал, чем это кончится, когда от крыльца пошёл человек.
Он не бежал и не кричал. Вошёл в ком сбоку, там, где напирала задняя половина, положил руку на плечо крайнему и назвал роты:
— Вторая, назад до водокачки. Четвёртая, где стоишь. Раздача по третьему котлу — четвёртая, потом вторая, потом кто с ночного наряда.
Ком держался ещё. Потом отдал назад на полтора шага, потом ещё, и очередь снова стала в один ряд, а хвост её пошёл к водокачке сам, без понукания.
Он постоял ещё минуту, посмотрел, как раздают, отошёл к стене и прикурил с одной спички.
Погон на нём был старшего унтер-офицера.
— Костюченко, — сказали за моей спиной. — Павел Ефимович. Он у меня во второй.
Я обернулся на голос.
Полковник был сухой, лет пятидесяти, сутулый от привычки читать на ходу; в левой руке он держал сложенные листы и, здороваясь, переложил их в правую, чтобы подать левую, а после спохватился и переложил обратно.
— Рожнов. Предписание ваше я прочёл: расквартирование, продовольствие, внутренний наряд. — Он кашлянул коротко и в сторону. — Вы всё видели. Извиняться не стану.
* * *
Казарму строили в девяностых годах и строили на роту с запасом.
Нары в ней шли в четыре яруса, и четвёртый был под самым потолком, так что человек там лежал, не имея возможности сесть. Между ярусами были протянуты верёвки, на верёвках сушились портянки, и оттого воздух был не тяжёлый даже, а плотный: его приходилось отодвигать, входя.
В одиннадцатом часу утра на нарах лежало человек триста. Не спали — лежали, потому что стоять было негде, а сидеть не на чем.
На четвёртом ярусе, у окна, лежал на боку пожилой солдат и что-то шил, держа работу перед самым лицом: разогнуться он не мог, а свету было ровно столько, сколько давало окно.
— Давно тут? — спросил я снизу.
Он глянул вниз, увидел шинель и погоны и полез с нар.
— Лежи, не вставай.
Он всё-таки слез, потому что так было положено, и стоял передо мной, держа в руке иглу с ниткой.
— С Покрова, ваше высокоблагородие.
Четыре месяца. В начале войны переменный состав держали здесь два месяца, а нынче вдвое дольше, и человек, взятый в октябре, к февралю всё ещё сидел в столице и шил.
— Отчего не отправили?
— Не могу знать. Списки читают, меня не читают.
Числа Рожнов давал сам, не дожидаясь вопроса, и давал в том порядке, в каком их спрашивает всякий, кто хоть раз читал строевую записку.
По списку — двенадцать тысяч четыреста.
Налицо — девять тысяч семьсот с небольшим; разница в две с лишним тысячи не значит, что их нет: часть в командировках, часть в лазаретах, часть в бегах, и по каждой графе своя бумага, а сходятся эти бумаги раз в месяц.
Мест на нарах по постройке — тысяча семьсот. Лежит на них восемь тысяч двести, считая четвёртый ярус.
— А остальные полторы тысячи?
— По обывательским квартирам, по чайным, по двум сараям и по одному пустому лабазу.
— Списки квартирного довольствия у вас?
Рожнов помолчал, прикидывая ответ.
— Списки ведёт не батальон. Их ведёт квартирная комиссия при округе, и последний свод мне присылали в ноябре.
— Стало быть, где живут полторы тысячи ваших людей, вы сегодня не знаете.
— Не знаю где.
Я попросил список. Он сказал, что дать не может, потому что дать нечего.
Тогда он повёл меня в чайную за углом — показать хоть одно место.
Чайная была закрыта с осени, самовары холодные, и в двух комнатах жило сорок с чем-то человек. Спали на полу и на столах. Печь топилась, дрова возили из батальона, и это было единственное, что связывало этих людей с частью, кроме утреннего построения.
— А считает их кто?
— Унтер приходит утром и вечером.
— А что с ними днём?
— А днём они одни, ваше высокоблагородие. Сорок два человека, и никого над ними. — Рожнов задержался в дверях, не входя. — И таких мест у меня одиннадцать. Да ещё тысяча с лишним по квартирам, по двое и по трое, и тех я не считаю вовсе.
В комнате были три колоды карт, одна гармонь и ни одной винтовки.
Приёмный покой был во втором этаже того же корпуса и состоял из одной комнаты на двадцать коек.
Лежало в ней тридцать четыре человека, и фельдшер сказал, что за январь через комнату прошло больше четырёхсот, из них с воспалением лёгких восемьдесят с чем-то.
— А тяжёлых куда?
— В городские, ваше высокоблагородие. Только их не берут.
— Отчего же не берут?
— Оттого, что мы военные, а они городские, и у них своих без нас сто девяносто на сто двадцать коек. — Фельдшер сказал это без злобы, будто речь шла о погоде. — Возьмут, если привезти и оставить. Так и возим.
Сто девяносто на сто двадцать я слышал в декабре от Веры Андреевны. Нынче у неё сто девяносто восемь.
— В январе вышел приказ развернуть батальон в полк, — сказал он, когда мы вышли на воздух. — Управление полка, учебная команда, караульная, починочная мастерская, нестроевая рота. Рот у меня шестнадцать. Мастерской нет. Нестроевая одна на всё. Управления полка нет, есть я и три человека.