Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я не был там и ничего не сделал. Пекарня стояла под караулом, и караул стоял хорошо, и в мою бумагу вписаны были четыре адреса, часы смен и восемьдесят два имени, и весь этот аппарат честно работал ровно до угла. За углом начиналась улица, которой в списке не было.

Тридцать восемь на площади. Сорок три в коридоре. Неизвестно сколько на руках через Гончарную.

И один тёплый двор с гудящей котельной, где за сутки не случилось ничего.

* * *

В казарму Рожнова я приехал в первом часу ночи и попал к самому возвращению.

Учебная команда Рожнова — те шестьдесят, что взяли двадцать четвёртого, — пришла с Гончарной не в двенадцать и не в час, а между — я слышал, как разводящий крикнул на дворе время, и не разобрал. Их вели пешим строем. Шли молча. Во дворе строй встал и долго не расходился, хотя команду подали дважды.

Горячего им не дали.

Кухня стояла с полудня: кашеваров отправили в оцепление. Дали хлеб и кипяток. Ели стоя, не снимая шинелей, и ложек не доставали.

Я встал в темноте у стены цейхгауза и слушал.

— Ты сам-то видал, нет?

— Чего я видал. Я на Суворовском стоял.

— Волынцы били, говорят.

— Волынцы не били. Волынцы отказались, мне на Литейном говорили.

— Кто тебе это говорил?

— Человек один говорил.

— Человек говорил, а сотня лежит.

Все ждали, что скажет один. Один не говорил.

— Наши не били, — сказал наконец кто-то от угла, негромко и упрямо. — Ни один наш не бил.

— А кто же тогда бил?

— Не знаю. Кто-то бил.

— Вот и я говорю: кто-то. Все говорят «не мы». А сотня лежит.

Заговорили сразу трое, и я не разобрал ничего.

О завтрашнем не говорили. Завтрашнее было ясно: подъём в четыре. Спорили о нынешнем.

— Мне сестра говорила, там баба лежала, — сказал кто-то. — С корзиной.

— Все они с корзинами.

— Я к тому, что она не бунтовала. Она за хлебом.

— А ты откуда знаешь, за чем она?

— А я и не знаю вовсе.

— Пусть первый кто-нибудь тронется, — сказал молодой голос. — Не мы. Мы дальние. Нас первыми отрежут.

— Дальние, — повторил другой. — Мы от Знаменской в трёх верстах.

Кто-то засмеялся, и смех сорвался.

Они стали расходиться — не по решению, а от усталости: стояли с шести утра, и до подъёма оставалось меньше трёх часов. И тут от дверей сказали, ни к кому не обращаясь и без всякого нажима:

— А на Выборгской, в лазарете, всех записали.

— Чего записали?

— Всех. Кого внесли. — Голос сиплый, ленивый, под конец, когда уже спать. — Мне брат сказал, он туда своего носил. Там сестра сидит с тетрадкой и пишет подряд: час, откуда внесён, чем ранен. И городовых пишет.

— Городовых-то зачем?

— А затем, что они тоже внесённые.

Никто не переспросил и никто не заспорил.

За полчаса тут не сошлись ни на том, кто стрелял, ни на том, кто лежал.

А про тетрадь не возразил никто.

— Пиши, пиши, — сказал кто-то беззлобно, уже в дверях. — Хоть один кто-то считает.

Дневальный придержал дверь, и они пошли внутрь по одному.

Глава 14

«Волынцы»

Меня подняли в шестом часу, и подняли грубо.

Вестовой стучал в дверь не костяшками, а всей ладонью, и, когда я открыл, шагнул в комнату, чего никогда не делал, и стал говорить прежде, чем я застегнул ворот.

— Ваше высокоблагородие. Волынцы.

— Что — волынцы?

— Не выходят. Убили начальника команды и не выходят.

Я стал одеваться. Он стоял в дверях и досказывал.

Что убили ночью. Что убили офицеров, во множественном числе. Что весь полк вышел с музыкой и пошёл на Невский.

Из этого потом не подтвердилось почти ничего. Полк никуда не пошёл до восьмого часа, музыки не было вовсе, офицеров убили не многих, а одного. И даже это оказалось сказано вперёд: в четверть шестого начальник учебной команды был ещё жив, и убили его позже, при выходе. Но в шестом часу утра двадцать седьмого февраля это было единственное, что я знал, и на этом знании я собрался и вышел.

Ночью крепко подморозило.

За окном было темно и очень сухо, и та особенная тишина, какая бывает, когда за ночь мороз возьмёт вдвое против вчерашнего. Три дня стояла мягкая погода, ростепельная, из тех, что выгоняют народ на улицу; за эту ночь она кончилась. Стекло к утру заросло по краям, и заросло не узором, а плотным непрозрачным слоем, как зарастает при восемнадцати.

Я думал об этом, натягивая сапоги, и думал не о людях, а о том, что часовым на постах в такой мороз смена через час, а не через два, и что разводящих у меня наряжено по одному.

Ни к какому моему караулу это нынче отношения уже не имело.

— Кто передал известие?

— Из батальона по телефону. — Вестовой глядел мимо меня. — Их благородие велели вам сказать и сказать, чтобы вы не ездили.

— Кто это велел?

— Штабс-капитан ихний.

Я взял шинель и вышел. На лестнице спросил время: четверть шестого.

* * *

До угла Кирочной я дошёл в темноте и без всяких приключений, и на Кирочной ещё стоял пикет.

Пикет стоял правильно: восемь человек и ефрейтор, у сберегательной кассы. Стояли врастяжку, а не кучей. Один смотрел за спину другому.

В седьмом часу к ним подошла смена.

Я стоял шагах в сорока, у чужих ворот, от начала и до конца. Смена подошла строем. Разводящий скомандовал. Люди подтянулись. Старший пикета вышел навстречу. Всё по уставу, до последнего шага, и у меня на секунду отлегло.

Здесь я скажу вперёд, чтобы к нему не возвращаться: пикет достоял до полудня.

Я это знаю точно, потому что проходил мимо него ещё дважды, и оба раза он стоял, и оба раза врастяжку, и оба раза один смотрел за спину другому. Мимо него шли к Литейному, и он не мешал идущим, и идущие не трогали его.

Растворился он в первом часу, при мне, и растворился без единого выстрела.

Подошли от Парадной. Человек полтораста. Не бегом и не с криком — плотной валкой массой. У передних винтовки, у задних ничего.

Они и не нападали.

Они вошли в промежуток между постами, втянули в себя и тех и других и заслонили.

Через минуту масса разошлась и пошла дальше.

Пикета на углу больше не было.

Двое штатских вели под руки молодого ефрейтора и махали шапками. Над головами, качаясь, плыли винтовки. Их несли на вытянутых руках, чтобы видели все.

Ефрейтор не упирался. Он шёл и смотрел себе под ноги.

Порядок в этом городе не рухнул утром. Он снашивался весь день, по одному посту, и мой был не первым и не последним.

С этого места все слова стали негодными.

«Бунт» не годился: никто не кричал. «Разоружение» не годилось: винтовки отдали сами. «Толпа» не годилась: шли ровно и не толкались.

Но до этого оставалось шесть часов. В седьмом часу, увидев правильную смену, я пошёл в казарму Рожнова.

* * *

Во дворе горел один фонарь, и под ним стояли человек тридцать, и ни одного офицера с ними не было.

Офицеров не было вообще.

Я обошёл двор, заглянул в канцелярию, в дежурную, в комнату при цейхгаузе, и нашёл одного прапорщика, спавшего одетым на лавке, и разбудил его, и он сел и сказал, что ротный уехал в третьем часу и не вернулся, и что штабс-капитана он не видел с вечера.

— А кто распоряжается?

— Фельдфебели, — сказал прапорщик и стал искать фуражку.

В третьей роте распоряжался фельдфебель, и распоряжался толково: развёл дневальных, послал за дровами, велел не выходить со двора без спроса. Он делал это без единой бумаги и без единого офицера над головой, и делал ровно то, что делал бы при них.

Я спросил его, кому он думает докладывать.

— Как заведено, ваше высокоблагородие. Ротному.

— А ротного, стало быть, нет.

— Значит, батальонному.

Батальонного он не назвал по фамилии. Фамилии он не знал — знал должность. Должность в это утро ещё стояла, хотя стоять ей было уже не на чем.

35
{"b":"982171","o":1}