— Я составлял этот пост, — сказал я. — Табель у вас в помещении, там моя фамилия.
— Так точно, — ответил часовой и не двинулся.
Он был прав, и он был прав до последней запятой. Часовой исполняет приказания караульного начальника, караульного унтер-офицера и своего разводящего, и только эти трое могут снять его с поста или переставить. Меня среди этих троих нет и быть не может. Автор бумаги для часового — посторонний человек в темноте, и если бы он меня послушал, бумага моя не стоила бы ничего, потому что её бы слушались все, кто её видел, а видеть её мог кто угодно.
Разводящий пришёл через семь минут. Ефрейтор, немолодой, с фонарём в левой руке и правой свободной.
— Что пропуск?
Пропуска я не знал, и знать не мог.
Пропуск назначается на сутки вместе с паролем, и всегда это название военного предмета на ту же букву, что и пароль: пароль Самара — пропуск сабля. Идёт он в запечатанном конверте, из канцелярии части, под расписку, и приходит к тем, кто в наряде. Я в наряде не состоял. Мою бумагу подписали в семнадцать сорок, а пропуск на эти сутки ушёл в части до полудня, и в нём про Шпалерную ничего не было и быть не могло.
— Пропуска не знаю.
— Тогда извините, ваше высокоблагородие.
Он посветил мне фонарём в лицо, коротко и не в глаза, и остался стоять, пока я не отошёл от калитки на десять шагов.
Мою собственную бумагу исполняли в двадцати аршинах от меня, и внутрь она меня не пускала.
Я постоял ещё минуту у ограды.
За оградой ровно гудело: у станции своя котельная и своя электрическая машина, и она гудит всю ночь, и от этого гула снег у забора был подтаявший и потом смёрзшийся коркой. Внутри работали. Работали всю зиму и работали бы дальше, и никто из тех, кто шёл нынче по льду, туда не собирался.
Я отогнал это и поехал.
* * *
Стрелять начали в девятом часу, когда я ехал обратно.
Невский был ещё людный, и темно было совершенно. У Гостиного двора светились окна, и от часовни свет ложился на снег четырёхугольниками.
Извозчик остановился сам.
Сперва ударило раз, коротко и не страшно, — так хлопает дверь на сквозняке. Потом стало тихо. Потом ударило подряд, и это уже был залп, и в залпе слышно, что стреляют не в воздух: воздух отзывается пусто, а тут отозвалось твёрдо, потому что за людьми стена.
Кричать начали после.
Я дошёл до угла пешком и дальше не пошёл: дальше уже несли, и там стояла карета скорой помощи, пароконная, и распоряжались без меня и лучше меня. Убитых было трое, и это я узнал в ту же ночь. Раненых девять, и это оказалось не всё.
Распоряжался поручик — не из той команды, а из наряда, стоявшего у Садовой, — молодой, без шинели, в одном кителе, и распоряжался хорошо: развёл носилки в две стороны, чтобы не сталкивались, и поставил городового у входа в подворотню, куда сносили.
Я подошёл и назвался.
— Мне нечем вам помочь, ваше высокоблагородие, — сказал он, не поворачиваясь. — Тут врачи.
— Я не за этим. Кто будет записывать?
Он повернулся ко мне впервые.
— Что тут записывать?
— Час. Место. Кто подал команду и подавал ли. Это вносится внизу страницы, с часом и с двумя свидетелями.
— Команду подавали, — сказал он слишком быстро. — То есть предупредили.
— Чем предупредили?
— Голосом. Кричали «разойдись».
— Троекратный сигнал подаётся на трубе, горне или барабане.
— У нас не было трубача. — И поправился хуже, чем следовало: — В нас стреляли. У нас рядовой ранен в голову. Мы весь день ходили конными и не тронули никого.
— Я знаю. Я и хочу, чтобы это было записано.
— Куда, ваше высокоблагородие? В какую постовую ведомость?
И тут я стал.
Постовой ведомости не было и быть не могло. Она заводится на караул, а караула тут нет: есть учебная команда, весь день ходившая по Невскому в конном строю, и поста у неё нет, и здания, которое она охраняет, тоже. Она возвращалась. В неё выстрелили. Начальник остановил её, спешил и приказал стрелять — и был в полном своём праве: без предварения и без всякого указания войскам дозволено действовать оружием, когда сделано нападение на войска.
Он даже соврал мне зря. Ему не нужно было предупреждения.
Всё, что я написал за этот день, стояло в силе. Четыре адреса, часы смен, восемьдесят два имени, две подписи с той стороны и моя шестая строка про час и двух свидетелей. Ни одна буква не была нарушена, потому что моя бумага была не про это.
— Я могу быть вторым свидетелем, — сказал я. — Я слышал отсюда и видел свет от часовни.
Поручик посмотрел на мои погоны, потом мимо меня, на угол.
— Вы посторонний. Извините.
Второй раз за вечер и вторым человеком, и оба раза по уставу, и оба раза правильно.
Я отошёл к тумбе и стоял, пока не пронесли последних. Снег шёл маленький, безветренный, ровно, и на мостовой у часовни он ложился и не таял, и его никто не топтал, потому что там уже никого не было.
Я думал, что мне некуда это записать.
У меня было восемь ведомостей, четыре утверждённых адреса и утверждённая строка про свидетелей, и во всём этом хозяйстве не нашлось одной графы: для выстрела, который никто не приказывал, на месте, которое никто не охранял, при свидетеле, которого не считают свидетелем.
Глава 13
«Выстрелы»
Афишу читали вслух.
Она была наклеена на тумбу у Знаменской, ещё сырая по краям, и перед ней стояли человек двадцать, и читал один — в очках, в форменной фуражке без кокарды, должно быть, из служащих, — читал ровно и негромко, и через слово оборачивался, точно проверял, слышно ли задним.
— «Всякие скопища воспрещаются».
— Это как понимать, Пал Иваныч?
— Это так, что вот мы с вами стоим, и мы скопище.
Он дочитал до конца и стал читать сызнова, — подошли новые. Я стал третьим справа и слушал вместе со всеми, и никто на мою шинель не оглянулся, а это за последние сутки случилось со мной уже дважды.
Афиш наклеили ночью, и наклеили щедро: на тумбах, на заборе у вокзала, на дверях запертой булочной, и белые прямоугольники шли по улице вперёд, как вехи.
Женщина в платке спросила у чтеца, будет ли завтра хлеб.
Он ответил, что тут про хлеб ничего.
— А про что же тогда?
— Про то, что стрелять будут.
Она сказала «ну» и осталась стоять.
Люди дослушали, помолчали, потоптались и остались. Потом подошли ещё, и чтец начал в третий раз.
А было воскресенье.
По моей части это значило, что нынешний день выпадает из счёта весь. Заводы стояли не оттого, что бастовали, а оттого, что праздник, и всякая цифра, какую нынче подадут наверх — сколько бастует, сколько встало, сколько вышло, — будет цифрой ни о чём: работать нынче некому, стало быть, и бастовать некому. Цифру всё равно подадут: графа есть, а пустую графу наверх не отправляют.
Улица при этом была полна.
Полна ровно, без давки, как бывает полна улица в хорошую погоду в выходной, и погода была хорошая — ясная, сухая, из тех, которые в феврале выгоняют из дому всех.
Я пошёл на Шпалерную, к своему караулу.
* * *
На этот раз меня пустили, но не по пропуску.
Часовой был другой, из второй смены, а разводящий тот же, вчерашний ефрейтор с фонарём. Он меня узнал и всё равно спросил пропуск.
— Пропуска не знаю. В наряде не состою.
Ефрейтор вызвал караульного начальника. Тот вышел с копией табеля, сверил мою фамилию с подписью под ней и сам приказал провести меня по двору. Решение принял он, не моя бумага и не моя фамилия.
Я прошёл в калитку, и ефрейтор пошёл рядом и молчал.
За сутки тут не случилось ничего.
Караульное помещение было тёплое, дров хватило, в постовой ведомости внизу страницы стояла одна оговорка, и оговорка была та самая, которую я вчера выпрашивал: что караул поставлен с двадцати часов двадцать пятого, вперёд срока, о чём начальнику караула объявлено. Записал её штабс-капитан. Почерк был круглый и злой.