Рожнов был у себя и сидел за столом, и на столе перед ним лежали два листа со списком тех, кого он знает по фамилии.
Он не спал. По лицу это было видно так, как видно у немолодых: не по глазам — по коже на скулах.
— Пришли, — сказал он.
— Пришёл.
— Зачем пришли?
Я не нашёлся, что ответить: правдивого ответа у меня не было. Я пришёл потому, что тут единственное место в городе, где я знал всех по имени.
— Николай Петрович, у меня на этом дворе по спискам семьсот человек, а за этой стеной нынче утром сочли четыреста сорок. И один прапорщик на ногах. — Рожнов положил ладонь на списки, не глядя на них. — Приказа никакого нет. Я звонил в округ дважды. В первый раз мне сказали ждать. Во второй не подошли.
— А учебная команда?
— Учебной команды у меня нет с двадцать четвёртого. Вы забыли?
Я не забыл.
* * *
Пришли в восьмом часу, и пришли не за винтовками.
Это слышно по звуку, и всякому служившему слышно сразу: весь ход их шёл в один конец двора, к цейхгаузу.
Там лежало всё разом.
В части Рожнова на девять тысяч семьсот с малым человек в цейхгаузе стояло тысяча триста две винтовки — я сам их считал двадцать четвёртого и помнил число до единицы. Сверх того у иных ружьё было закреплено и стояло в пирамиде в ротном помещении, и у гнезда наклеен билет с номером и фамилией. Таких набиралось десятка по три на роту. Остальные учились по очереди, по десять винтовок на роту на час с четвертью, а из цейхгауза их выдавали и туда же вечером сдавали.
И патроны лежали там же, за тем же замком.
Так заведено, и заведено давно. Караульные патроны хранятся в цейхгаузе. Выдаются перед заступлением. По смене сдаются обратно.
Солдат живёт с ружьём и без патрона. Между ним и патроном — дверь, замок, печать и человек с описью.
Когда я добежал до цейхгауза, у дверей уже было человек сорок.
Каптенармус стоял спиной к двери и держал руки по швам. Человек, который держит руки по швам перед сорока, не защищается: он ждёт, когда с ним что-нибудь сделают.
— Отопри, — говорили ему. — Отопри, Гаврилыч, не дури.
— Не могу отпереть.
— Пошто не можешь? Все пошли.
— Не могу без разрешения, — сказал каптенармус.
Боялся он не их.
Он говорил «не могу без разрешения» тем самым голосом, что на поверке, и глядел не на передних, а куда-то поверх, и перед глазами у него в эту минуту стояла не толпа, а взыскание. Был каптенармус, выдавший из цейхгауза без разрешения тридцать пять казённых башлыков. Их вернули в тот же час. Его всё равно наказали, и наказание записано, и всякий каптенармус в армии его знает наизусть.
Мир кончался, а он помнил про башлыки.
* * *
Рожнов подошёл, когда сбили первый замок.
Замок сбили ломом, не сразу, а печать сорвали раньше замка: чьи-то пальцы содрали сургуч и бросили под ноги, и это заняло секунду. Потом дверь открыли, и внутрь пошли, и стало слышно, как ящики пошли по полу.
— Стой! — крикнул Рожнов.
Его услышали. Услышали и остановились, и человек десять обернулись к нему.
— Яков Арсеньич, ты не мешай.
— Я не мешаю. — Он стоял, не поднимая рук. — Я говорю: стой.
— Мы своё берём, не чужое.
— Своё и берите. — Рожнов сказал это так же, как говорил цену вчера. — Патрон казённый, и он не ваш и не мой. А у кого ружьё за ним записано — то ружьё его. У каждого своё, и у каждого номер.
Стало тише не потому, что послушались, а потому, что не поняли.
И тогда сказал Костюченко.
Он стоял тут с самого начала, у второй двери, и до той минуты не показывался.
— Билет на пирамиде поглядите! — Он сказал это через весь двор. — У каждого гнезда билет наклеен. Номер и фамилия. Чья фамилия — того и ружьё.
— Ну и что билет?
— Ну и берите. По билету. А чужое не хватай — чужое искать будут.
— А у кого билета нет вовсе?
Это спросили сразу двое, и спросили не зло, а по делу, и Костюченко ответил не сразу.
— У кого нет — тому из цейхгауза. И записать, кому выдали.
— Кто искать будет? — сказали из середины. — Ты, что ли, искать будешь?
Это был рослый, из третьей роты, и он вышел вперёд, и с ним вышли ещё двое.
— Вы поглядите на него, — и обращался он не к Костюченко, а ко всем. — Билет ему. У меня билета нет и не было. Нынче всё вверх дном, а он про билет.
Он показал подбородком в мою сторону, и я стоял и молчал, потому что всякое моё слово тут стоило бы дороже, чем его.
Костюченко ему не ответил.
Он повернулся к своим и сказал то же самое ещё раз, и сказал тише: берите своё, по билету. И вторая рота пошла к пирамидам, а рослый постоял и поглядел, кто с ним. С ним было двое.
Он плюнул под ноги и пошёл в цейхгауз за патронами.
Никто его не остановил и никто ему не возразил.
Не сразу и не на всех: человек пятнадцать ушли в цейхгауз и вынесли патроны, сколько взяли. Но остальные повернули к ротным помещениям, и в помещениях пошёл счёт — не с бумагой, а вслух, друг другу, потому что билеты висели и все умели читать своё имя.
Я стоял в дверях второй роты и слушал, как это звучит.
— Твоё восьмое, Гриша.
— Моё двенадцатое, я нынче с наряда.
— Кузьмин где? Кузьмина нет, второй день в лазарете.
— Кузьмина не трогай. Пусть стоит.
Ружьё Кузьмина осталось в гнезде, и рядом с ним осталось ещё четыре, и никто их не тронул до самого вечера.
Двое поссорились из-за одиннадцатого номера.
Один говорил, что одиннадцатое его с ноября, другой — что ему одиннадцатое дали в январе, когда первого перевели во вторую полуроту, и оба были уверены, и оба сердились. Спорили они не о том, кому достанется винтовка: винтовок в пирамиде на ту минуту стояло больше, чем спорящих. Спорили о билете.
Кончилось тем, что подошёл каптенармус — тот самый, от дверей цейхгауза, — и посмотрел, и сказал, что билет переклеивали в январе и переклеивал он сам, и вышло по-второму.
Ему поверили сразу и без обиды.
Замок у него сбили ломом час назад. Спор о номере пришли решать к нему.
В пирамидах второй роты стояло тридцать одно закреплённое ружьё. В тот час взяли двадцать шесть. Пять остались стоять.
Ещё сорок с чем-то вынесли из цейхгауза, и вот их-то никто не записал, потому что писать было некому: каптенармус в это время стоял в ротном помещении и решал спор о номере.
Тридцать одно и двадцать шесть — единственные числа за весь день, за которые я ручаюсь. Считал сам, по билетам.
* * *
Про офицеров сказали в девятом часу.
Их было трое, и они сидели в кладовой при швальне, и сидели не потому, что их заперли, а потому, что ушли туда сами: прапорщик, тот самый, что спал на лавке, и двое из соседнего батальона, зашедшие переждать.
К кладовой пошли человек двадцать. Шли молча. Молчание шло нехорошее.
Рожнов двинулся наперерез, я за ним. Мы бы не успели: до кладовой нам было дальше.
Успел фельдфебель третьей роты — тот самый, что утром разводил дневальных.
Он не встал в дверях и рук не раскинул. Подошёл сбоку, ко второму, и сказал что-то очень коротко. Тот остановился. Следом остановились остальные. Разговор пошёл вполголоса, кусками.
— … а после кто отвечать будет?
— Никто не будет. Царя нет.
— Царя нет, а суд есть.
— Нету теперь и суда.
— Ты видел, что нету? Ты сам видел?
Тут никто не ответил. Постояли, и один сказал: «Да ну их», — и пошёл к воротам, и за ним двинулись, и через минуту у кладовой осталось четверо, а потом двое, а потом никого.
Рожнов подошёл и постучал в дверь и сказал, чтоб не выходили до полудня.
Изнутри спросили, кто говорит.
— Полковник Рожнов говорит.
Помолчали и ответили: слушаемся.
Никто никого не заслонил грудью. Им было страшнее сделаться участниками.
* * *
К десяти в соседнем дворе кончилось иначе.
Это через квартал, там стоит запасный батальон другого полка, и там сбили замки не с одного цейхгауза, а со всех, и вынесли всё, и вынесли грузом: подъехали двое саней, и грузили ящики в сани, и сани ушли на Литейный, и никто не считал.