Глава 8. Дождь. Две чашки. Тишина
Глава 8. Дождь. Две чашки. Тишина
Дождь хлестал по стеклу с такой силой, что казалось еще немного, и вода затопит машину. Я смотрела, как по стеклу скользят вверх-вниз две черные полосы, смахивая воду. Живущая где-то внутри меня Даша все чаще стала проявлять себя воспоминаниями, облегчая мне жизнь в этом времени. «Дворники», — подсказала она. Ах, вот как они называются.
Алексей молчал, вцепившись в руль побелевшими пальцами, и я не решалась нарушить эту тишину. Только смотрела, как капли сбегают по стеклу снаружи: одна за другой, будто слезы.
В голове все еще кружились обрывки вечера: аплодисменты в ресторане, его шепот «ты полна сюрпризов», запах свечей и духов. И этот звонок. Как обухом по голове.
В институте нас приучали к одному: истинная леди не показывает досады, даже если самый лучший вечер растоптали. Улыбается и принимает удар с достоинством. «Лицо страждущего должно отражать покой, — говаривала классная дама, — а свои чувства оставь для подушки».
Я смотрела на профиль Алексея: сжатые челюсти, напряженные руки на руле, и этот бесконечный, тяжелый взгляд вперед, в слепящую стену дождя. Он не хмурился, не вздыхал. Просто замер. Но я чувствовала, как внутри него все кипит. Ему было хуже, чем мне. Гораздо хуже. Он метался между сыновьим долгом, вечно просыпавшейся виной и злостью на мать, которую не имел права показывать. И при этом молчал.
Я помнила, как классная дама однажды обронила: «Мужчина может не говорить правду, но его тело никогда не лжет». Я разглядела эту правду в каждой застывшей мышце его лица.
И молчала тоже. Не потому, что нечего сказать. А потому, что слова сейчас были бы лишними.
Машина остановилась у дома. Дождь обрушился на нас с новой силой, едва мы открыли дверцы. Я запахнула полы жакета, но холод пробирал до костей. Ветер рвал волосы, бросал в лицо мокрые пряди. У дома не было кареты скорой помощи. Впрочем, они могли уже уехать, пока мы пробирались по городу из ресторана.
Подъезд встретил нас запахом: резким, приторным, удушающим. Казалось, он въелся в стены, и даже сквозняк не мог его выветрить.
Я сразу поняла, чьи это духи. Валентина Петровна, соседка сверху. Дарья когда-то ворчала: «Эта карга половину подъезда перетравила». Свекровь с ней дружит: чаи гоняют, судачат. Парочка та еще.
Мы вошли в квартиру. Запах преследовал нас и в прихожей: дешевые духи соседки, казалось, заполнили все. Алексей скинул ботинки и почти бегом бросился в комнату к матери. А я задержалась в прихожей, сняла туфли не торопясь, присела, поправила их на обувной полке.
И тут я заметила. Коврик перед дверью был идеально чистым.
Скорая не приезжала. А если и вызывала, то где же она? Мы пробыли в дороге минут сорок, не меньше. За это время фельдшеры успели бы приехать, оставить следы: воду, грязь, разводы на коврике. Но он был идеально чист. Ни пятнышка.
Я вспомнила слова классной дамы: «Умная женщина видит то, что мужчина не замечает». И правда, коврик лежал перед дверью как немая улика. Маленькая, но точная.
Из комнаты свекрови доносились голоса: Алексей что-то тихо спрашивал, мать отвечала жалобно, причитая. Я не стала мешать. Пусть поговорят. Сама прошла на кухню.
На столе меня встретили две чашки. Одну я узнала сразу: любимая пиала Галины Викторовны, старая, с трещиной на ободке, из которой она пила чай, наверное, лет десять. Вторая была простой, из серванта, для гостей, с мелкими цветочками.
Я осторожно коснулась их пальцами. Еще теплые. Чай выпит, на дне — заварка, на стенках — разводы. Значит, пили не торопясь, смакуя. Потом провела рукой по чайнику: он не остыл. Чаепитие завершилось буквально за несколько минут до нашего возвращения.
На блюдце валялись крошки от печенья. Ваза с конфетами была сдвинута на край стола, гостья чувствовала себя как дома.
Две чашки. Чай и сладости. Значит, вечер здесь проходил в милых беседах, а не в агонии у подушки. Галина Викторовна была вполне здорова еще полчаса назад.
«Истинная леди не выносит сор из избы, — учили нас. — Но она обязана видеть, где грязь». Я видела.
Тихо приоткрыла дверь в комнату. Галина Викторовна лежала на кушетке, прижав руку ко лбу, и стонала. Но стон этот был надуманно-жалобным, крикливым, неестественным, будто она играла роль в дешевом спектакле. Словом, актриса из нее была никудышная.
В театр, конечно, нас возили редко, но этого хватало, чтобы понимать разницу. Я вспомнила, как однажды в институтском спектакле ученица из старшего класса изображала умирающую. Она так же картинно ломала руки и закатывала глаза, что зрители на скамьях позади меня не выдержали и фыркнули. Это была та самая «театральщина»: избитые приемы, ходульные штампы, от которых веет фальшью. Сейчас я наблюдала то же самое. Свекровь не столько страдала, сколько изображала страдание.
Алексей стоял рядом, растерянный. Я мягко, но настойчиво взяла его за локоть:
— Ты устал, иди отдохни. Я сама побуду с маменькой.
Он хотел возразить, но я только взглядом дала понять, что справлюсь.
— Маменька, — я наклонилась над кроватью, стараясь, чтобы голос звучал участливо и тихо, как учили утешать страждущих, — какое у вас давление?
— Да уже легче, — пробормотала свекровь, отворачиваясь. — Таблетку выпила, к утру пройдет.
Я сделала вид, что не слышу.
— Какие таблетки? А «скорую» вы вызывали? Нет? Как же так, маменька?
Я суетливо поправила подушку, взбила ее, укрыла пледом, предложила чай, грелку, другое одеяло и все с таким искренним участием, что она явно растерялась. Она ждала скандала, крика, упреков, как раньше от Дарьи. А я заботливо укутывала ее, поправляла одеяло, предлагала лекарства.
— Я останусь с вами сегодня, — сказала я твердо. — Посижу у постели, подам воды. Вдруг станет хуже.
— Не надо, — отмахнулась она. — Уже хорошо, правда.
— Но вы же стонали, я слышала, — я не отступала. — Может, все же «скорую»? Я настаиваю. Такие шутки опасны.
Она посмотрела на меня с недоумением и досадой. Поняла, что не может обвинить меня в черствости: я слишком старательно проявляла участие. Но и терпеть эту заботу становилось невыносимо.
— Отстань, — буркнула она наконец. — Спать хочу. Иди уже.
Я вздохнула, смиренно сложила руки на груди и вышла, тихо притворив дверь.
В коридоре я задержалась, рассеянно водя пальцем по раме картины. Привычная Дарья так бы не сделала. Она бы взорвалась, нагрубила: «Опять ты спектакль закатываешь! Не надоело?» И была бы права. Но свекровь ждала именно этого. Скандала. Крика. Тогда она могла бы разрыдаться, пожаловаться Алексею: «Видишь, как она с твоей матерью?!»
А на мою заботу ей не на что жаловаться. Я бы ее задушила вежливостью. И это страшнее любой ссоры.
В спальне горел только ночник. Алексей стоял у окна, смотрел в ночь, на дождь. Спина его была напряжена, плечи опущены.
Я подошла тихо, коснулась его локтя. Он обернулся, посмотрел на меня устало, но нежно: тем особым взглядом, от которого у меня на душе теплело. Потом притянул к себе, уткнулся носом в мои волосы, глубоко вздохнул.
— Не злись на нее, Даш, — сказал он тихо, почти в макушку.
Я положила ладонь ему на грудь: сердце билось ровно, спокойно, но я чувствовала, как он устал. Как ему хочется просто лечь и забыться, но он держался.
— Даже и не думала злиться, — ответила я так же тихо. — Все хорошо. Ты устал, Алексей. После работы, потом ресторан... Умойся и ложись спать.
Он отстранился чуть-чуть, заглянул мне в глаза. В его взгляде было столько благодарности, что у меня сжалось сердце. Потом он наклонился и поцеловал меня: мягко, долго, без слов, будто хотел сказать этим поцелуем все, что не умел выразить словами.
Мы стояли обнявшись, и я слушала, как дождь стучит по подоконнику. Размеренно, успокаивающе. Где-то за стеной возилась свекровь, но я не обращала на это внимания.
Сегодня она испугалась не моей злости. Она испугалась того, что я не такая, как прежде. И что Алексей это видит.