Я выпрямилась, насколько позволяло чужое, более тяжелое тело. Привычным движением оправила несуществующие юбки. Сделала вежливое лицо, как учили в Смольном.
— Извините, сударыня, — начала я, стараясь, чтобы мой новый голос звучал мягко. — Я не совсем здорова. Голова кружится. Не соблаговолите ли вы сказать, где я нахожусь и…
Но договорить я не успела. Дама закатила глаза.
— Ты? Больна? — в ее голосе прозвучало искреннее удивление, смешанное с брезгливостью. — С чего это вдруг? Раньше за тобой такого не водилось. Хватит придуриваться! Выпей таблетку и бегом к плите. Голова пройдет. Лешенька скоро будет!
И, не дожидаясь ответа, вышла, хлопнув дверью.
Я осталась одна.
Смотрела на закрытую дверь, на чужое лицо в зеркале, на белый гладкий потолок и не знала, плакать мне или молиться.
Знала только одно: я не в 1830-м году. Я не в своем теле. И эта женщина в зеркале теперь я.
А впереди был ужин. И какой-то «Лешенька». И эта страшная дама в халате.
— Господи, — прошептала я, бывшая институтка, несостоявшаяся невеста старика Завадовского, а ныне Дарья, — помилуй мя, грешную.
Глава 2. Спальня и фартук с рюшечками
Глава 2. Спальня и фартук с рюшечками
Нестерпимо хотелось сбросить с себя эту неприличную одежду. Без корсета, без нижней юбки, почти нагишом. Надо было отыскать, где здесь хранятся приличные платья.
Я покинула гостиную и вышла в коридор. Он встретил меня полумраком и тишиной. Только из-за одной двери доносились приглушенные звуки и бормотание уже знакомого голоса: той самой дамы, что распекала меня в гостиной. Маменьки того самого Лешеньки. Свекровь, видимо.
Я, Софья Андреевна Сабурова, успела узнать на своем веку мачеху. Та была строгого нрава, весь дом держала в ежовых рукавицах, и Смольный для меня стал спасением: лишь бы не жить с ней под одной крышей. А потом и замуж за старика, только бы не под ее гнетом. И вот теперь свекровь – точь-в-точь как та. Неужели мне суждено век свой мыкаться под началом у строгой женщины? Сначала мачеха, теперь свекровь...
Я отдернула руку от двери и пошла дальше.
Вторая дверь была закрыта. Третья – приоткрыта. Я толкнула ее и вошла.
Это была спальня. Моя? Нет, наша. С мужем. С мужем! Я, еще вчера невеста старика Завадовского, теперь имела мужа. Чужого, незнакомого, но мужа.
Щеки вспыхнули, когда взгляд упал на большую кровать. В Смольном мы, конечно, шептались по ночам о том, что ждет нас после свадьбы. Классные дамы строго пресекали такие разговоры, но разве удержишь девичьи секреты? Ах, как мы краснели, зажимая рты ладонями, когда старшие воспитанницы намекали на супружеские обязанности. И вот теперь я стояла перед этой кроватью, и сердце колотилось где-то в горле.
Покрывало было сбито набок, простыни смяты. Я невольно поморщилась: привычка смотреть на порядок въелась в кровь. В Смольном нас заставляли заправлять постель так, чтобы простыня была без единой морщинки. За неряшливость следовало наказание.
Я подошла, поправила покрывало, разгладила складки и с удовлетворением кивнула: теперь хорошо. Хоть какая-то победа над этим чужим миром.
Подняв голову, я окинула взглядом остальную комнату. Трюмо с зеркалом, комод, платяной шкаф. Все чисто, но без излишеств. В доме мачехи спальня была загромождена резной мебелью. Здесь пусто, почти по-спартански. И почему-то это успокаивало.
На комоде стояли картонные прямоугольники в рамках. Я взяла один в руки и замерла.
На меня смотрела женщина. Та самая, из зеркала. Дарья. Рядом с ней мужчина. Молодой, русые волосы, серые глаза. Он улыбался. Все это было не нарисовано красками, не выписано кистью. Это... само изображение, словно пойманное и застывшее на гладкой бумаге.
Я знала миниатюры: их писали на слоновой кости акварелью, тонко, бережно, по одному образу за многие часы. Стоили они дорого, и позволить их могли только очень богатые люди. А здесь – целая жизнь, схваченная в одно мгновение. И так живо, словно с натуры, что можно разглядеть каждую морщинку, каждый блик в глазах.
Память Дарьи шепнула: «фото... фотографии».
Слово было незнакомо. Но я понимала: здесь умеют запечатлевать лица без кисти и красок. Это пугало и завораживало одновременно. Как такое возможно? Это новое изобретение, о котором я не слышала? Я и вправду не в своем мире, где даже портреты делают иначе: без художника, за несколько мгновений.
Я перевела взгляд на другие снимки. На одном – они же, но позже, на фоне какой-то реки, в странной одежде. Еще один – просто портрет мужчины. Я вгляделась в его лицо: русые волосы, серые глаза, добрая улыбка.
Меня готовили к постели Петра Ильича, старика, которого я никогда не видела: в моем времени фотографий не было, и я судила о нем лишь по словам мачехи. А здесь – муж. Не страшный. И не старый. Я рассматривала его черты, заранее знакомясь. Это тоже успокаивало.
Но потом я заметила: на всех снимках их только двое. Ни детей, ни младенцев.
И тут, откуда-то изнутри, пришло тихое, горькое знание: «Столько лет женаты, а Бог не дал детей». Я отвернулась. Сердце сжалось. В мое время бесплодная жена – позор для семьи. Ее могли выгнать или отправить в монастырь. Видимо, и здесь это боль.
Отошла к шкафу и открыла дверцу.
Плечики с одеждой. Я тронула ткань: мягкая, тянущаяся. Не хлопок, не шелк, не шерсть. Что-то незнакомое. В Смольном форма была из плотной шерсти, на подкладке. Домашние платья шили из ситца или батиста. Такой ткани я не знала.
В голову пришло странное слово: «джинсы». Я посмотрела на синие штаны из плотной ткани. Джинсы, значит. Женщина в штанах? В мое время подобное носила разве что крестьянка в поле, да и то под юбкой. А здесь, на виду?
Рядом – брюки из мягкой ткани. Свободного кроя.
Я нашла блузки, свитера. Один был на удивление нежным, и само собой всплыло слово «кашемир». На другом свитере красовались олени. В Смольном – никаких рисунков. Все строго. А здесь взрослая женщина носит оленей на груди? Странно.
И наконец, платья! Я выдохнула с облегчением. Несколько штук. Я взяла одно в руки: темно-зеленое, длиной чуть ниже колена, из плотной, но податливой ткани. Оно тянулось! Наши платья держали форму за счет кринолина и множества нижних юбок. А тут один слой. Интересно.
Платье — темно-зеленое, струящееся, непривычно легкое — отправилось ждать на спинку стула. А сама я потянулась к комоду.
Внутри, в аккуратных стопках, лежало то, что здесь носят под одеждой. В Смольном белье шили из простого хлопка, без излишеств. Никто его не видел, так что красота не требовалась. Однако нас учили: чистота нижнего белья есть признак истинной леди.
Среди кружевных и гладких тканей мои пальцы наткнулись на странный предмет: две чашечки, соединенные бретельками, с крючками на спине. Маленький корсет, только для груди. Незнакомое слово всплыло из глубины памяти: «бюстгальтер». Ах, вот как это называется. Мой прежний корсет сдавливал ребра, не давал вздохнуть, держал все тело. А здесь – лишь грудь, и никаких шнуровок. Застежка – привычные крючки, как на спине платья. С этим я справлюсь.
А то, что уже было на мне — короткое, облегающее без штанин — память назвала «стринги». Я носила когда-то длинные панталоны до колен, с кружевом и разрезом. Здесь же – почти ничего. Неприлично? Но удобно. И никто, кроме меня, не видит. Не стану ханжой. Оставлю.
Там же, в комоде, лежали чулки, но не пара, а соединенные вместе: «колготки», шепнуло мне что-то изнутри. В Смольном чулки держались на подвязках, которые вечно сползали, и это было вечным мучением. А тут цельная вещь. Разумно.
Сбросив наконец кофту с котом и лосины, я осталась в одном белье. В Смольном мы стеснялись друг друга, но к собственному телу привыкли. Тело же Дарьи было чужим, и его тяжесть, его полнота все еще пугали.
Но вот бюстгальтер застегнула легко, без усилий. Грудь приподнялась, но не сдавливалась. После корсета, в котором мы едва дышали, это казалось почти благодатью.