Мсье Лоран внимательно слушает, кивает. Мадам Дюбуа одобрительно улыбается.
Я перевожу взгляд на Бориса Сергеевича. Он смотрит на меня иначе, чем в начале вечера. В глазах уже нет того тяжелого, оценивающего взгляда.
За соседним столиком я замечаю, как Копылов что-то шепчет Михаилу. Тот кивает, но ничего не отвечает. Копылов хмурится.
Тетерев с брусничным соусом становится гвоздем вечера. Я вижу это по тому, как мсье Дюбуа пробует: медленно, смакуя, закрыв глаза. Потом откладывает вилку и начинает говорить. Долго. С жестами. С эмоциями.
Игорь едва успевает переводить:
— Мсье говорит, что дичь приготовлена изумительно. Мясо нежное, соус... он называет его «балетом вкусов». Кисло-сладкий, пряный, с ягодной нотой. Он говорит, что не ожидал найти такое в Петербурге. Он в восхищении.
Я смотрю на Алексея. Он улыбается. По-настоящему, открыто, впервые за весь вечер. И эта улыбка — для меня.
Гурьевскую кашу я ждала с особым трепетом. Это не просто десерт. Это кусочек той самой истории, которую я знала только по книгам. И когда горшочки с карамельной шапкой ставят на стол, я вижу, как глаза мадам Дюбуа загораются.
— Mais c'est un dessert de roi! — восклицает она.
«Это десерт королей!» — и она права.
Она ест медленно, с закрытыми глазами, причмокивает от удовольствия, не от дурных манер. Мсье Лоран просит добавки. Даже Борис Сергеевич, который весь вечер держался отстраненно, съедает свою порцию до конца и негромко говорит Елене:
— А она молодец. Откуда только все знает?
Я слышу. Сердце замирает, потом бьется чаще. Я не подаю виду. Только выпрямляю спину и делаю маленький глоток воды, чтобы горло не пересохло от волнения.
За кофе разговор переходит к делам. Игорь переводит, но уже спокойнее, без напряжения. Гости настроены благожелательно, я чувствую это по их голосам, по тому, как они переглядываются, как кивают.
Мсье Лоран раскрывает папку с образцами. Ткани. Русский лен, вышивка, народные промыслы. Говорят о фактурах, цветах, традициях.
Я сижу рядом с Алексеем, слушаю, не перебиваю. Но когда речь заходит о русской ручной вышивке — о тех узорах, что передавались из поколения в поколение, что хранили в себе память семьи, — я не выдерживаю.
— Une broderie n'est pas seulement un ornement, — говорю я тихо, обращаясь к мсье Лорану. — Elle raconte une histoire. Chaque symbole a sa signification.
«Вышивка — это не просто украшение. Она рассказывает историю. У каждого символа есть свое значение».
И, сделав паузу, добавляю уже по-русски, для всех:
— Защита, плодородие, память предков – все это в русских орнаментах.
Мсье Лоран поворачивается ко мне всем корпусом.
— Vous vous y connaissez? — спрашивает он. («Вы разбираетесь в этом?»)
— J'ai beaucoup lu sur la broderie russe dans les livres, — отвечаю я спокойно. — C'est un art fascinant. («Я много читала о русской вышивке в книгах. Это увлекательное искусство».)
Я хочу сказать больше. О том, как в Смольном мы вышивали гладью, крестом, мережкой. О том, как классная дама поправляла наши руки, если стежок ложился неровно. О том, как мы шептались по ночам, показывая друг другу свои работы, и мечтали, что когда-нибудь эти узоры украсят нашу свадебную постель или платье первого ребенка.
Но не говорю.
Все это — не для Дарьи. Не для этой жизни. Не для этого стола.
Только улыбаюсь и жестом передаю слово Игорю.
Игорь переводит мой ответ, и мсье Лоран одобрительно кивает. Мадам Дюбуа что-то быстро говорит мужу, и я слышу слово «formidable» («восхитительно »).
Копылов больше не шепчется. Он сидит с каменным лицом и смотрит в тарелку. Михаил украдкой поглядывает на меня, потом на Алексея, потом снова на меня. В его взгляде удивление. Кажется, он не ожидал. Впрочем, как и все.
Разговор за столом течет неторопливо, гости расслабляются. Я чувствую, что наступил тот самый момент, когда можно добавить к этому вечеру еще одну краску.
Глава 15. Музыка и память
Глава 15. Музыка и память
Разговор за столом течет неторопливо, но я его уже не слышу. Слова, смех, звон бокалов — все это становится фоновым шумом, колышущейся водой, сквозь которую пробивается что-то другое. Рояль в углу зала. Он ждал весь вечер. И теперь я чувствую: пора.
Я поднимаюсь. Тихо, без лишнего шума. Алексей скользит по мне взглядом, но не останавливает. Я вижу это боковым зрением: он замер с бокалом в руке, но не говорит ни слова. Французы продолжают о чем-то расспрашивать Бориса Сергеевича. Копылов что-то записывает в блокнот. Михаил кивает. Никто не провожает меня глазами, только Алексей. Я чувствую его взгляд спиной, но не оборачиваюсь.
Шаг. Второй. Третий.
Ноги сами несут меня к роялю. Платье мягко струится, касаясь щиколоток. В этом движении — вся я: и та, прежняя, из Смольного, что боялась выпускных экзаменов, и нынешняя, Дарья, которая только учится быть собой. Я не думаю о том, как это выглядит со стороны. Не примеряю улыбку. Не поправляю волосы. Просто иду.
Рояль встречает меня черным лаковым боком, в котором отражаются свечи. Я сажусь. Стул чуть жестковат, но это даже хорошо: не дает расслабиться, держит в тонусе. Крышка уже поднята. Кто-то позаботился об этом. Может, официанты. Может, сама судьба.
Мягко касаюсь клавиш, ощущая их прохладу. Провожу пальцами, пробуя, здороваясь, вспоминая.
В Смольном нас учили садиться за инструмент с достоинством. Спина прямая, локти не прижаты, кисти свободны. Классная дама ходила, поправляла, шептала: «Инструмент не прощает суеты. Он ждет, когда вы станете с ним единым целым». Тогда я не до конца понимала эти слова. Теперь, кажется, начинаю.
Делаю глубокий вдох. Не для храбрости. Для тишины внутри.
Первый аккорд тихий, почти робкий. Второй — увереннее.
Борис Сергеевич продолжает что-то рассказывать, но его голос уже не разрывает тишину, а ложится поверх нее, как еще один слой. Потом он смолкает. Я не вижу. Чувствую. Воздух в зале меняется. Кто-то замер с бокалом, кто-то перестал жевать, кто-то повернул голову в мою сторону.
Разговоры не обрываются резко. Они затихают постепенно, как волны, откатывающиеся от берега. Слово за словом, фраза за фразой.
К тому моменту, когда я начинаю петь, в зале уже полная тишина.
Не уходи, побудь со мною...
Голос мой тих, почти негромок. Я пою не для них. Не для французов, не для Бориса Сергеевича, не для Елены Владимировны. Даже не для Алексея. Я пою для себя. Для той девчонки в Смольном, которая зажигала свечку в ночи, чтобы переписать рецепты. Для той Софьи, которая боялась, что ее выдадут за старика. Для той, кто разбилась в карете или не разбилась, а просто шагнула в другую жизнь.
Мне так отрадно, так приятно...
Я закрываю глаза. И за ними проступает другое.
Смольный. Длинные коридоры, стены, помнящие наши шаги. Классная дама поправляет мне спину: «Не сутультесь, Сабурова, вы не крестьянка». Подруги шепчутся по ночам, пряча под подушками книги и записки. Девичьи секреты, страхи, мечты. Мы не знали тогда, что ждет нас за стенами института. Я тем более не знала.
Ты не уйдешь, не скажешь «нет» ...
А потом — усадьба. Отец. Редкие приезды, запах табака и старой кожи, его рука на моей голове. Долгое, тяжелое молчание. Он не умел говорить о важном. Или не хотел. Мачеха появилась, когда я была совсем маленькой. Строгая, холодная. Весь дом держала в страхе. Смольный стал спасением: лишь бы не под ее крылом. Но и оттуда она тянула свои нити, как паук: «Не для того я плачу за твое обучение, чтобы ты возилась с кастрюлями». Помню эти слова наизусть. Они въелись в память, как стежки вышивки — навсегда.
Останься здесь, дыши со мной...
Карета. Рывок. Темнота. Я не помню боли. Только удивление: как быстро все закончилось. И бесконечное, тягучее беспамятство, из которого я вынырнула уже другой. Чужой. Дарьей.
Любовь моя, ты вечно мной...
Дарья. Ее руки с розовым лаком на ногтях. Ее жизнь. Ее боль. Бесконечные упреки свекрови, холодная кровать рядом с мужем, который перестал замечать. Она почти потеряла надежду. Почти. Но что-то внутри нее теплилось. Она ждала. Не знала чего, но ждала.