— И не надо, — отвечаю тихо.
— Ты была неотразима. Французы в восторге. Борис... он в шоке. Спросил меня: «Почему вы молчали о ней столько лет?»
Я поворачиваю голову, смотрю на его профиль. Освещенный фонарями лоб, острые скулы, сжатые губы. Руки на руле сильные, спокойные. Он ведет машину уверенно, но я знаю, как он устал. Не физически, а сердцем.
— А что ты ответил? — спрашиваю я.
Алексей молчит. Долго. Я слышу, как шуршат шины, как где-то далеко сигналит машина, как мое сердце стучит где-то в горле. Слишком громко. Слишком быстро.
Потом он говорит негромко, почти шепотом:
— Сказал, что сам не знал. Но теперь знаю.
Пауза. Тяжелая, но не враждебная. В ней нет злости, только усталость и что-то еще. Вопрос, который он боится задать. Но задает.
— Даш, — голос его чуть дрожит. — Кто ты?
Я смотрю в окно. На огни ночного города. На тот самый Петербург, что стоял здесь двести лет назад. Только без этих машин, этих фонарей, этих домов, уходящих в небо. Но все тот же. Мой город.
Я думаю об отце. О мачехе. О Смольном. О той, другой жизни, которая осталась там, за гранью. О карете, которая увезла меня не в смерть, а в чужую жизнь. И о Дарье. О женщине, чью жизнь я проживаю день за днем. Чьего мужа я полюбила, не знаю как и когда, но полюбила.
— Я.. — начинаю я и замолкаю.
Слова не идут. Слишком много правды, слишком мало воздуха. Слишком тонкая грань между тем, что можно сказать, и тем, что погубит все.
— Я просто твоя жена, — говорю я наконец. — Которая наконец вспомнила, кем она может быть.
Алексей ничего не говорит. Долго смотрит на дорогу: пустую, темную, с редкими огнями встречных машин. Потом протягивает руку, берет мою. Сжимает крепко, тепло.
Не отрывая глаз от дороги.
Машина едет в темноту, но в салоне тепло.
Глава 16. Чистый звук
Глава 16. Чистый звук
Я проснулась от тишины. Не той, тяжелой, когда за стеной ворчит Галина Викторовна, гремит посудой или ходит по коридору, специально громко, чтобы показать свое недовольство. А другой: легкой, свободной, какой-то даже утренней, хотя часы показывали уже половину одиннадцатого.
Свекровь уехала вчера. В ее квартире прорвало трубу, она ждала сантехника, потом решила остаться на ночь, «проверить хату», а в трубке бросила небрежно: «Побуду пару дней, наведу порядок. А то вы там без меня...» и не закончила. Я деликатно посочувствовала, повесила трубку и позволила себе выдохнуть. Алексей, услышав новость, только усмехнулся и сказал: «Ну вот и отлично».
Дом принадлежал только нам. И это чувство, когда не нужно оглядываться, не нужно бояться, что сейчас войдут без стука или бросят колкое замечание, было таким непривычным, что я несколько минут просто сидела на кровати, смотрела в окно и улыбалась.
Потом я подошла к пианино.
Оно стояло в той самой комнате, которую я когда-то отвоевала у слоников и статуэток. Открыла крышку. Клавиши блестели в утреннем свете, белые и черные, такие же, как на старом инструменте в Смольном. Только тот чаще фальшивил, а этот...
Настройщик приходил несколько дней назад. Пожилой человек с чуткими руками, он долго водил ключом по струнам, прислушивался, хмурился, снова крутил. Я сидела рядом, боясь дышать. В Смольном нас водили в музыкальный класс, когда приходил мастер, и мы замирали, как мышки. Классная дама говорила: «Инструмент — живой. Он требует уважения».
Когда настройщик закончил и я взяла первый аккорд, звук не резанул, не фальшивил. Он полился чистый, глубокий, настоящий. У меня перехватило дыхание.
Теперь я села. Пальцы сами нашли нужные клавиши. Пианино пело. И мне показалось, что оно радуется вместе со мной.
Я решила: сегодня устрою для Алексея ужин. Домашний. Только для него.
Мысль пришла сама собой, и я не стала ее отгонять. Вспомнила старинные рецепты, которые когда-то переписывала в институтской библиотеке. Тогда эти блюда казались недосягаемой роскошью: редкие продукты, дорогие специи, мука высшего сорта. А теперь все доступно. Любой магазин, любой рынок. Можно приготовить то, о чем я только мечтала, перелистывая пожелтевшие страницы.
Я достала продукты. Куриное филе, сливки, свежий тимьян, чеснок, белое вино для соуса. На десерт — тонкие блины и баночку красной икры. В институте мы читали о таких ужинах в романах: героини подавали блины с икрой к шампанскому. Тогда мне казалось, что это из другой жизни, недосягаемой. А теперь...
Готовила не спеша, с удовольствием. Мелко нарезала лук, обжарила на сливочном масле до прозрачности, добавила курицу. Филе шипело на сковороде, распространяя аромат, от которого кружилась голова. Влила сливки, бросила веточку тимьяна, посолила, поперчила. Огонь сделала поменьше и оставила томиться.
Пока соус густел, замесила тесто для блинов. В детстве, до мачехи, на кухне в усадьбе всегда пахло топленым молоком. Я почти не помню этого времени: размытые пятна, обрывки тепла. Но запахи остались. И когда сегодня я разбила яйца, добавила муку и молоко, мне показалось, что оттуда, из глубины памяти, кто-то улыбнулся мне.
Каждое движение было размеренным, почти медитативным. Я не торопилась. Смотрела, как пузырится соус, как поднимается тесто. Готовка стала маленьким приключением, актом любви к нему, к себе, к той девочке, которая когда-то переписывала рецепты при свечке.
Когда ужин был почти готов, я накрыла стол. Не на кухне, а в гостиной, на маленьком столике. Скатерть выбрала светлую, домашнюю, с тонкой вышивкой: такую же, как на салфетках, которые я тогда достала для французов. Тоже с фабрики Алексея, образец, который он принес однажды и забыл. «Бери, если нравится», — сказал. Я взяла.
Две тарелки, два бокала. Вилки и ножи. Салфетки сложила не веером, как учили в Смольном, а простым треугольником, по-домашнему. Налила воду в графин. Достала подсвечник, поставила в центр стола.
Свечи зажгла, когда уже стемнело. Много свечей. Маленькие огоньки отражались в стекле окон, и казалось, что за окном тоже горят звезды.
Потом подошла к шкафу. Перебрала платья. То, изумрудное, было слишком праздничным. Я искала что-то другое: красивое, но не для бала. Нашла в глубине шкафа платье цвета топленого молока: мягкое, струящееся, с вышивкой на вороте, такой же тонкой, как на скатерти. Даша купила его когда-то, но так и не надела. Не было желания. Я надела.
Поправила волосы, чуть тронула губы помадой. Посмотрела в зеркало. Из отражения глядела женщина, которой я становилась: не Софья, не Дарья, а кто-то третий, кто родился на стыке двух жизней.
Свечи горели. Ужин ждал. Я села в кресло и стала смотреть на дверь.
Хлопнула входная дверь. Шаги в коридоре. Алексей вошел в гостиную и замер.
Я видела, как его взгляд скользнул по столу, по скатерти, по тарелкам, по свечам. Потом по мне. И остановился.
Усталость спала с его лица, как будто он скинул тяжелую ношу. В глазах мелькнуло удивление, потом радость. И улыбнулся. Не так, как обычно: устало, дежурно. А по-настоящему, открыто. Для меня.
— Даш... — выдохнул он. — Ты...
— Раздевайся, — сказала я, чувствуя, как щеки теплеют. — Ужин готов.
Он скинул куртку, повесил на плечики, вымыл руки и прошел к столу. Глянул на меня снова, уже с вопросом, но не задал его. Просто сел.
— Что за повод? — спросил тихо.
— Повод, — сказала я, пододвигая к нему тарелку с курицей. — Мамы нет дома. И пианино настроили.
Он усмехнулся. Попробовал соус и закрыл глаза.
— Черт, Даша... это вкуснее, чем я когда-либо пробовал.
— Потому что я готовила, — ответила я. — Для тебя.
Алексей посмотрел на меня долго, тепло, и я поняла, что слова больше не нужны.
Мы ели, разговаривали, смеялись. Он рассказывал про работу: Копылов затих, французы прислали благодарственное письмо, Борис Сергеевич ходит довольный. Я слушала, кивала, наливала ему вино. Рассказала про настройщика, про то, как звучит теперь пианино.