Барышня из 19 в. Этикет против вредной свекрови
Глава 1. Я теперь не я
Глава 1. Я теперь не я
Сначала была тьма. Не та благословенная тьма ночи, когда душа отдыхает в сладком неведении, а тьма глубокая, вязкая: будто меня накрыли тяжелым бархатным пологом и забыли снять. Не сон. Беспамятство. Полное, без сновидений, без вздохов.
А потом пришла боль.
Сначала далекая, как колокольный звон за рекой. Затем ближе, острее: звон в ушах, сквозь который пробивались странные, чуждые звуки. Монотонный, ровный гул. Шаги легкие, быстрые. Голос за стеной, женский, неразборчивый, но явно недовольный.
И самое главное – боль в затылке. Острая, ноющая, пульсирующая.
Я попыталась вздохнуть и поняла, что лежу на чем-то твердом, холодном и… мокром. И пахло чем-то резким, незнакомым. Не мылом, не щелоком, а каким-то чужим, неестественным запахом, будто цветы смешали с уксусом и настойкой мяты.
«Где я? — подумала я, еще не смея открыть глаза. — Уж не угораздило ли меня свалиться в канаву? Или карета… ах, Боже мой, карета!»
Я с трудом разлепила веки. Они были тяжелыми, словно налиты свинцом. Пришлось поморгать и наконец, мутными пятнами, начал проступать мир.
Потолок.
Я никогда не видела такого потолка. Ровный, гладкий, мертвенно-белый, без единой трещинки, без лепнины, без кессонов, без малейшего намека на вкус. Даже в самых бедных дворянских домах потолки украшали хотя бы простым бордюром. А здесь – пустота. Гладкая, холодная поверхность, словно лед на замерзшем пруду.
«Может, это новомодная английская штукатурка? — мелькнула робкая надежда. — Говорят, в Англии теперь потолки делают гладкими, как зеркало. Это дом Петра Ильича Завадовского? Уж не у него ли я?»
Петр Ильич. Старик, которого прочили мне в мужья. Мачеха сказала: «Веди себя прилично. Старик богат. Потерпишь». А я, стиснув зубы, ответила про себя: «Потерплю. Институт стерпела, и это стерплю».
Но институтские стены были живыми. Там пахло мастикой, воском и ландышами. Там подружки шушукались ночами. А здесь…
Я повернула голову к окну и замерла.
Вместо тяжелых штофных гардин, вместо шелковых портьер с кистями, вместо привычных глазу плотных занавесок здесь висели легкие, почти прозрачные полотнища. Прямые, без складок, без драпировки. Сквозь них лился яркий, солнечный свет, освещая порхающие в воздухе пылинки.
«Это не дом Петра Ильича, — поняла я с внезапной ясностью. — И уж точно не карета. Но где же я тогда?»
Я попробовала приподняться на локтях и тут же вскрикнула от неожиданности. Руки, на которые я оперлась, были… не моими. Полнее, чем я помнила, с более короткими пальцами. Но при этом чистые, ухоженные: кожа гладкая, ногти аккуратно подстрижены. Однако здесь я увидела нечто иное, непривычное моему глазу.
Ногти блестели ровным, зеркальным глянцем, покрытые чем-то неведомым: нежно-розовым, с легким перламутровым мерцанием. Я осторожно провела пальцем по ногтю другой руки. Поверхность оказалась твердой и гладкой, словно полированный нефрит.
«Что за диковина? — подумала я. — В Смольном мы лишь полировали ногти замшей да втирали красное масло для розоватого отлива. А здесь точно цветное стекло застыло на ногтях. Настоящее волшебство».
Взгляд упал на безымянный палец правой руки. Там тускло поблескивало тонкое золотое кольцо: обручальное, как я сразу догадалась. На правой руке, как и полагается по православному обычаю. Но я же не замужем! Я только ехала к Петру Ильичу, и никто еще не надевал мне кольца. Откуда оно? Значит, эта рука принадлежит не мне. Или я теперь не я? А если я замужем, то кто мой муж?
Сердце забилось чаще. Я поспешно опустила руки, словно они могли обжечь.
Я попыталась сесть и тело отозвалось тяжестью, которой я не знала прежде. Грудь налилась и без корсета непривычно свободно колыхалась при каждом движении.
«Господи, — ужаснулась я, — да тут же нет никакой поддерживающей сорочки! Это неприлично!»
Я осторожно прикоснулась к себе через ткань: грудь была большой, полной, совершенно не похожей на мою прежнюю, едва заметную под платьем девичью грудь. Я даже заглянула за ворот короткой кофты и охнула: там все было совсем чужим, зрелым, тяжелым.
Это было не тело восемнадцатилетней девицы, привыкшей к талии в семнадцать дюймов. Это было тело женщины лет на десять старше меня, более пышной, более женственной.
Я опустила взгляд на себя и едва не задохнулась.
На мне были странные штаны в обтяжку, темно-серые, мягкие на вид: что-то вроде лосин, какие носила разве что наездница в манеже. Они облегали ноги и бедра так плотно, что я чувствовала себя едва ли не раздетой. А поверх свободная кофта из странного материала, короткая, едва прикрывающая верхнюю часть бедер. И самое непотребное: на кофте был нарисован какой-то зверек, кажется, кот.
«Святые угодники! — мысленно взмолилась я. — Где мое дорожное платье? Где чепец? Где, наконец, нижняя юбка?!»
Память подбросила обрывок: чужой, липкий, как паутина: «Полы… мыла полы… поскользнулась…»
Я отмахнулась от этого шепота, но он не уходил, а застревал где-то в затылке, рядом с болью.
— Надобно встать, — сказала я вслух и услышала чужой голос. Не свой нежный контральто, а более низкий, с легкой хрипотцой, но приятный, женский, только другой.
С трудом, держась за стену, я поднялась на ноги. Стена была холодной, крашеной, без обоев. Комната, в которой я очнулась, была небогатой, но чистой. Низкий диван без резьбы, обтянутый странной гладкой тканью: не бархат, не шелк, не шерсть, а что-то невиданное, скользкое на вид, как полированная поверхность. Шкаф с зеркальной дверцей. На стене плоский ящик, в котором я не могла определить ни назначения, ни рода.
«Это не наш век, — шепнул внутренний голос. — И не наша жизнь».
Я шагнула к шкафу. В зеркальной дверце отразилась женщина.
Лет тридцати, не меньше. Темные волосы, чистые, блестящие, собраны в высокий пучок на затылке. Небрежный, но аккуратный. Лицо полное, но приятное: правильные черты, темные брови. Но первое, что бросилось в глаза – это ее глаза. Большие, выразительные, карие, с мягким, чуть грустным взглядом, словно женщина эта давно и молча о чем-то печалится. И губы пухлые, сочные, без помады, но такие чувственные, что невольно приковывают взгляд. Под глазами легкая тень усталости, но никакой запущенности. Кожа чистая, гладкая.
Но это была не я.
Я поднесла руку к лицу, отражение повторило жест. Провела пальцами по щеке, отражение сделало то же самое.
— Это не я, — прошептала я. — Боже мой, это не я!
Имя всплыло из глубины чужой памяти, как пузырек воздуха из болота: «Дарья». Простонародное имя. Имя, которым в мое время называли крестьянок.
«Я – Дарья? — ужаснулась я. — Но я Софья Андреевна! Я ехала к Петру Ильичу… карета… удар…»
Картина ворвалась в голову: вот карета скачет по ухабам, кучер кричит, лошади ржут, резкий толчок, и я ударяюсь виском о дверцу. Темнота.
— Я разбилась, — прошептала я. — Я умерла. И это… это загробный мир?
Я хотела перекреститься и… перекрестилась. Рука слушалась, хотя и была чужой.
И тут дверь распахнулась без стука.
На пороге стояла дама. Лет пятидесяти, с волосами, уложенными в аккуратную прическу. Цвет волос был слишком темным и ровным для ее возраста: не иначе как подкрашена хной или ореховой скорлупой, как делают купчихи, чтобы скрыть седину. На ней был яркий шелковый халат. Видно, что дорогой, модный. Лицо у дамы было брезгливое.
— Дашка! — сказала она с порога. — Ты полы помыла уже? Чего расселась?
Я вздрогнула. Значит, все верно: теперь я – Дашка. Какой конфуз! После дворянского-то имени Софья... но, видно, судьбе угодно испытать меня и этим. Ладно, переживем и такое.
— Когда ужин собираешься готовить? — продолжала дама, не замечая моего оцепенения. — Лешенька через час приедет, уставший, голодный, а она тут прохлаждается!