Третьим крупным делом стало строительство настоящего додзё — крытого тренировочного зала, о котором давно просил Мацудайра Гэнъэмон, сетуя, что весенние и особенно грядущие летние дожди, обычные для этих мест в пору цую, то и дело срывают занятия, вынуждая учеников либо мокнуть под открытым небом, либо и вовсе пропускать тренировку. Дмитрий, взявшийся за проект с особым воодушевлением — всё же дело касалось не только хозяйственной надобности замка, но и его собственного воинского обучения, — спроектировал просторное деревянное строение с высоким потолком, позволяющим свободно работать длинным оружием вроде нагинаты и яри, с полом из плотно пригнанных досок, устланных сверху татами, и с раздвижными стенами по образцу здешних построек, какие в тёплую погоду можно было полностью открыть, впуская внутрь свежий воздух и свет, а в непогоду — наглухо затворить. Строительство додзё заняло весь июнь и потребовало от Дмитрия едва ли не большего внимания к деталям, чем ремонт оборонительных сооружений: Мацудайра, придирчивый в вопросах воинской науки не менее, чем в вопросах архитектуры, самолично проверял каждую балку, желая убедиться, что пол не будет скользить под ногами учеников, а потолочные перекрытия выдержат вес развешенного тренировочного оружия. Когда додзё было наконец готово и первая тренировка прошла под его новой крышей, старый сэнсэй, обычно скупой на похвалу, произнёс лишь короткое «хорошо сделано» — но по тому, каким взглядом он окинул завершённую постройку, Дмитрий понял, что это была едва ли не высшая похвала, на какую тот вообще был способен.
Кроме крупных строек, лето принесло и множество дел помельче: Дмитрия то и дело призывали то починить прохудившуюся крышу одного из складов с рисом, то соорудить новые ворота для внутреннего двора замка, взамен рассохшихся за зиму, то помочь крестьянам соседней деревни с устройством ирригационного канала, подводящего воду к рисовым чекам. Дмитрий, взявшись за этот последний проект с особым чувством, вспоминал слова, какие сказал себе после осенней стычки на горной дороге, — о том, что не позволит себе забыть, откуда пришёл, и не станет слеп к чужой нужде, — и находил в этой крестьянской работе то же простое, честное удовлетворение, какое прежде находил в собственной столярной мастерской в другом, далёком уже мире.
Жизнь при замке, если оглянуться на неё спустя эти месяцы, переменила Дмитрия куда глубже, чем он сам был готов признать. Тело его окрепло и приобрело новую, непривычную для прежнего мастерового выправку — не только от работы с деревом, но и от многочасовых воинских упражнений; походка стала увереннее, спина — прямее, а взгляд, каким он теперь встречал незнакомых людей, приобрёл ту сдержанную настороженность, что отличает человека, привыкшего носить оружие и отвечать за собственную безопасность. Разговаривая теперь по-японски куда свободнее, чем прежде, — хотя и по-прежнему прибегая порой к помощи отца Феррейры в самых тонких материях, — он всё реже ловил себя на желании поскорее убежать мыслями назад, в прежнюю жизнь с её ипотекой и заказами на кухонные шкафы, и всё чаще обнаруживал, что думает и чувствует уже почти на местный лад: замечает, скажем, как меняется свет на рассвете в зависимости от направления ветра, — вещи, каким прежде вовсе не придавал значения, теперь воспринимал так же естественно, как когда-то воспринимал сигналы городского светофора.
Именно в эту пору, в один из тёплых майских дней, Сигэнори призвал его к себе для разговора, оказавшегося не вполне обычным. Дмитрий, явившись по обыкновению в главные покои и отвесив положенный поклон, ожидал очередного распоряжения касательно строительных дел, но даймё, отпив саке из поднесённой служанкой чаши, заговорил о вещах иного порядка.
— Дзимитори-сан, — ты теперь человек не последний при моём дворе, и негоже тебе вести хозяйство в одиночку, полагаясь на одного лишь слугу. Я распорядился, чтобы в твоём доме появилась и служанка — женщина, какая станет приходить днём убирать, стирать твоё платье, готовить пищу, а по вечерам, если труды твои затянутся допоздна, дожидаться тебя и заботиться о том, чтобы ты не возвращался в пустой, нетопленый дом.
Дмитрий, поблагодарив за подобную заботу — хотя внутренне, по давней привычке человека иного века, испытал лёгкую неловкость от того, насколько обыденно здесь распоряжались чужими судьбами, — не сразу узнал, что за этим простым распоряжением стоит история куда более мрачная, чем он мог предположить. Женщину, назначенную к нему в услужение, звали в доме, по обычаю, принятому здесь для обращения к прислуге, О-Тиё — приставка «о» перед именем, как объяснил ему впоследствии отец Феррейра, служила знаком уважительного, хотя и не вполне равного обращения, каким здесь принято было называть женщин из простого звания. Была она собой довольно миловидна, лет двадцати восьми — тридцати, с тонкими чертами лица, какие, несмотря на явную усталость и следы недавнего горя, всё ещё хранили отпечаток былой красоты, — и молчалива, до крайности молчалива, будто разучившаяся говорить лишнее.
Историю её Дмитрий узнал не сразу, а по частям, сперва от слуги, потом, уже полнее, от самого Сигэнори, к которому обратился с осторожным вопросом, отчего женщина эта столь печальна и столь неохотно идёт на разговор. Даймё, помолчав, ответил ему прямо, как отвечал обычно на вопросы, какие считал заслуживающими честного ответа. Муж О-Тиё, некогда служивший в замковой страже, был обвинён в измене — в тайной связи с людьми враждебного клана — и казнён минувшей зимой; обвинение, по словам Сигэнори, было доказано с достаточной убедительностью, чтобы не оставлять места сомнению, но самой вдове от этого было не легче: закон здешний не полагал никаких выплат и содержания семье изменника, и О-Тиё осталась с двумя маленькими детьми без средств, без крова, без чести, ибо позор мужа — по здешним понятиям — ложился и на неё.
— У неё, — продолжал Сигэнори тем же ровным, бесстрастным тоном, каким мог бы говорить о хозяйственных делах, — был выбор, обычный в таких случаях: лишить жизни детей, чтобы избавить их от участи, худшей, чем смерть, — жизни отпрысков изменника, — а после свершить над собой сэппуку, дабы смыть позор мужа хотя бы собственной кровью. Она была готова к этому и явилась ко мне просить дозволения. Но я отказал ей.
Дмитрий, услышав это, невольно похолодел — не столько от самого рассказа, сколько от того будничного, лишённого тени сомнения тона, каким Сигэнори произносил слова о готовности женщины убить собственных детей, будто речь шла о самом естественном порядке вещей. Даймё, заметив, должно быть, тень смятения на лице чужеземца, пояснил свои резоны так же прямо:
— Дети не повинны в грехе отца, а хорошая работница, способная трудиться без изъяна, в наступающие смутные времена может оказаться полезнее государству, чем ещё одна отнятая без нужды жизнь. Я велел ей отложить сэппуку на время и послужить в доме белого чужеземца служанкой. Если ты будешь недоволен её службой, то имеешь полное право сам отрубить ей голову — и заодно избавить от позора её детей. Таково было моё решение, и она приняла его — как принимается воля господина.
Слова эти легли на душу Дмитрия тяжёлым камнем, и не одну ночь после того разговора он лежал без сна, размышляя над жестокой изнанкой мира, в который его забросила судьба, — мира, где жизнь женщины и её детей могла в одно мгновение оказаться разменной монетой в счетах чужой измены и чужой чести. Он понимал, что не в силах ни оспорить, ни переменить порядок вещей, освящённый здесь веками.
С тех пор минуло уже около двух месяцев, и распорядок дня Дмитрия успел прочно вобрать в себя присутствие этой тихой, печальной женщины. Днём, покуда он пропадал то на стройке моста, то в додзё, то на дальних полях у ирригационного канала, О-Тиё прибирала его дом, стирала запылённое и пропотевшее за день платье, готовила разнообразную и всегда сытную пищу. Вечерами же, если он возвращался поздно, усталый после долгого трудового дня, она неизменно дожидалась его — не задавая вопросов, не выказывая ни малейшего нетерпения, — и, едва он переступал порог, тут же принималась хлопотать: помогала ему смыть мочалкой с себя пот и грязь, пока он сидел на низкой деревянной скамейке, после чего залазил в бадью с горячей водой, подавала горячий ужин, а после, если он не отказывался, усаживала его на циновку и делала расслабляющий массаж плечам и спине, натруженным то мечом, то яри, то плотницким инструментом, — искусство, каким она, видно, владела в совершенстве, ибо после её рук Дмитрий неизменно погружался в такое блаженное, почти неземное расслабление, что порой засыпал прямо на месте, не успев толком поблагодарить.