Тем временем, пока в самом ущелье день за днём вырастала новая, более хитрая и более защищённая от огня линия обороны, а по дорогам провинции скакал гонец с осторожно составленной депешой, для самого Дмитрия жизнь понемногу выстраивалась в новый, непривычный, но всё же поддающийся какому-то распорядку уклад. Свободного времени у него, впрочем, оставалось немного — дни его по-прежнему были заполнены до отказа: обход укреплений, разговоры через Феррейру, споры с плотниками о наклоне кольев, толщине глиняной обмазки и ряд других мелких бытовых моментов,— но в те редкие часы, что выпадали ему поздним вечером, перед тем как усталость окончательно валила его с ног на циновку в холщовом шатре, он старался тратить не на праздный отдых, а на то, что смутно ощущал как единственную настоящую защиту от чувства полной, пугающей растерянности перед этим чужим, незнакомым миром, — на понимание того, в какую страну забросила его судьба. Каждый вечер, покуда хватало масла в лампе и сил в отяжелевших от дневного труда руках, он доставал припасённый обрывок рисовой бумаги и, вспоминая уроки отца Феррейры, старательно, пусть и коряво, выводил заново кандзи, которым его успели научить, — не столько ради красоты письма, в которой он, конечно, не мог тягаться даже с самым скромным деревенским школяром, сколько ради того, чтобы простое, механическое повторение знаков помогало ему удержать в памяти всё новые и новые слова чужого языка. Феррейра, навещавший ущелье теперь едва ли не через день, стал для него не только переводчиком, но и своего рода учителем-собеседником: за короткими минутами отдыха у костра он рассказывал Дмитрию то о принятых при дворе даймё степенях поклона — как низко и в какую сторону следует склоняться перед человеком того или иного положения, чтобы не показаться ни излишне дерзким, ни, напротив, униженно раболепным, — то о разнице между буддийскими и синтоистскими обрядами, объясняя, отчего похороны Юки провели именно так, а не иначе, и почему для местных крестьян важно было отделить её могилу невысокой оградкой от прочих погибших — не в знак пренебрежения к остальным, но чтобы почтить особо ту, чей крик спас жизнь многим.
Именно смерть Юки, как ни горько было Дмитрию признаваться в этом даже самому себе, заставила его особенно жадно расспрашивать Феррейру о местных представлениях о смерти и загробной участи человека — о синтоистских верованиях в духов предков, о буддийском учении о перерождении, о том, отчего простые крестьяне здесь не боятся смерти так, как боялись её в его прежней жизни, а скорее опасаются не выполнить перед ней положенный долг, оставить незавершённым дело чести или заботы о близких. Он не мог сказать, что вполне понял или, тем более, разделил эти представления, — слишком силён был в нём отпечаток совсем иного, куда более прагматичного взгляда на мир, — но само стремление понять, за что и как именно молятся эти люди, склоняясь у наспех поставленного деревянного столбика над свежей могилой, помогало ему хоть немного примириться с собственной, невольной причастностью к чужой смерти.
Иногда, в те редкие вечера, когда работа позволяла ему ненадолго отлучиться из ущелья и добраться до деревни, где по-прежнему жила приютившая его когда-то Мидори, он заставал её за приготовлением ужина и, пока она хлопотала у очага, старательно, хоть и не без труда, пытался вести с ней короткий разговор на её родном языке — не столько ради самих слов, сколько ради того особого, почти домашнего ощущения, что рождалось от самой попытки говорить на языке этой земли без посредника. Мидори, поначалу посмеиваясь над его акцентом и путаницей падежных окончаний, со временем стала поправлять его всё серьёзнее, будто и сама увлеклась ролью терпеливой наставницы, а однажды, к немалому удивлению Дмитрия, показала ему, как правильно заваривать и подавать чай по местному обычаю — неторопливо, вдумчиво, с особым вниманием к каждому движению рук, — объяснив, что для здешних людей чаепитие это не просто утоление жажды, а маленький, но важный обряд собранности духа, к которому стоит относиться с должным уважением, кем бы ты ни был, гайдзином или урождённым японцем.
Порой, лёжа без сна в своём шатре и глядя в тёмный полог над головой, Дмитрий ловил себя на мысли, что дни его здесь, при всей их тяжести, страхе и внезапных вспышках насилия, обрели вдруг некое подобие смысла, какого ему прежде, в прежней его жизни, вечно не хватало за суетой заказов, ипотечных платежей и усталых будней. Он вспоминал жену Елену, дочерей, чью смерть он не видел воочию, а значит просто для себя решил, что они спаслись и живут в той другой реальности, так было легче, чем считать, что они все мертвы. И в такие моменты чувствовал привычную уже, тупую, ноющую тоску по ним, — но вместе с этой тоской в нём всё крепче укоренялось и иное чувство: осознание того, что здесь, в этом чужом, суровом и по-своему прекрасном мире, от его собственных рук и головы теперь по-настоящему зависят жизни десятков, если не сотен людей, — а значит, отступать, опускать руки или предаваться одному лишь горю было попросту нельзя. И потому, засыпая, он всякий раз давал себе одно и то же безмолвное обещание: выучить ещё сотню слов, понять ещё один обычай, придумать ещё одну хитрость против огня и вражеского клинка — не ради славы и не ради благодарности даймё, а ради того простого, но неотступного чувства долга перед людьми, которые, сами того не зная, стали для него, гайдзина с другого края света, единственной настоящей семьёй в этом времени и месте.
Глава 19
Подарок дайме
Прошло без малого пять месяцев с того дня, когда последний ров на границе владений был вырыт и облагорожен в соответствии с военным искусством, а последняя потайная яма-ловушка накрыта дёрном так искусно, что даже сам Дмитрий, зная её точное расположение, с трудом находил взглядом едва заметную неровность почвы. Укрепления были закончены. Три линии земляных валов, скрытые частоколы, замаскированные волчьи ямы с кольями, узкие проходы между насыпями, простреливаемые с обеих сторон, — всё это превратило прежде уязвимую границу во владение, штурмовать которое означало платить за каждую сотню шагов десятками жизней. Гонцы, посланные Сигэнори к соседям для проверки слухов, вернулись с одними и теми же донесениями: недружественные кланы, прежде поглядывавшие на эти земли с нескрываемым интересом, теперь при одном упоминании о «плотницких хитростях гайдзина» предпочитали искать добычу в других, менее защищённых пределах, во всяком случае 'пока".
Сигэнори лично объехал границу в сопровождении старших самураев и самого Дмитрия, останавливаясь у каждого укрепления, задавая вопросы, любовно похлопывая толстые основания брёвен. К исходу третьего дня осмотра даймё, стоя на возвышении, откуда открывался вид сразу на две линии обороны, произнёс:
— Благодарю тебя Дзимитори-сан, ты действительно отличный плотник и ещё раз подтвердил свой высокий статус. Теперь, если кто-то попытается атаковать нас, то увязнет здесь на недели, а то и может месяцы, не пройдя дальше первой линии, и заплатит за каждый шаг такую цену, что откажется от самой мысли о вторжении.
Довольство даймё было столь велико, что он объявил о поездке в Эдо — не только с инспекцией дел клана при сёгунском дворе, но и с визитом вежливости к родственным и союзным домам. Дмитрия он решил взять с собой — как личного мастера, а если называть вещи прямо, как диковинную и полезную часть своей свиты, которой не грех было щегольнуть перед столичными знакомыми.
Сборы заняли три дня. Свита даймё насчитывала более сорока человек: личная охрана, носильщики паланкина, слуги, чиновник для ведения записей и переписки, повар, и, разумеется, Дмитрий, которому впервые в жизни предстояло увидеть большую дорогу — Токайдо, знаменитый тракт, соединявший Эдо с западными провинциями. Когда уже всё было готово к выступлению, в лагере неожиданно появился отец Луиш Феррейра — запыхавшийся, но с неизменной улыбкой на худом лице. Он пояснил, что намерен сопровождать кортеж до Эдо по делам своей миссии: в столице у него были встречи с иезуитскими братьями из других провинций, а кроме того, он хотел лично представить чужеземца некоторым влиятельным лицам, которые могли бы помочь ордену в распространении веры на севере страны. Сигэнори, оценив такую дипломатическую поддержку, не стал возражать, тем более что присутствие священника могло придать дополнительный вес его собственным переговорам.