— Держись, сын мой, — сказал он по-португальски, потом перешёл на ломаный английский, и в его голосе появилась неожиданная мягкость. — Ты не первый, кто теряет всё в этой стране. Я тоже когда-то потерял свой дом. Мы, иезуиты, привыкли начинать заново. Это тяжело, но возможно. Если у тебя есть вера — молись. Если нет — хотя бы работай. Работа — лучший способ забыть о боли. А пока… — он поднялся со стула, — … я скажу этой женщине, чтобы она показала тебе, где ты будешь спать и что тебе нужно делать. Она добрая. Её зовут Мидори. Она потеряла мужа в прошлой войне, и у неё нет детей. Она будет присматривать за тобой, пока ты не освоишься. Я зайду завтра, чтобы проверить твой японский. Постарайся выучить хотя бы «здравствуйте» и «спасибо». Это многое меняет. И самое главное: при следующей встрече с самураем, не забывай ему кланяться, это признак вежливости— иначе, как я уже сказал, тут легко можно лишиться из-за этого головы.
Он перекрестил Дмитрия, улыбнулся краешками губ, и тоже направился к воротам, оставляя русского на крыльце, в центре чужого двора, под сенью цветущей сакуры, лепестки которой медленно падали на землю, словно розовый снег. Дмитрий сидел неподвижно, чувствуя, как в его голове кружатся обрывки мыслей — о жене, о дочках, о самолёте, об облаке, о чёрной сутане священника, о стальных глазах самурая. Но где-то в глубине, под слоем боли и страха, зажглась крошечная искра. Искра надежды. Или, может быть, просто инстинкт выживания, который цепляется за жизнь, даже когда кажется, что она кончена. Он поднял голову и посмотрел на небо — голубое, чистое, безоблачное, совершенно чужое. Где-то там, за этим небом, был его мир. Его время. Его семья. Но он остался здесь, и ему предстояло научиться жить в этом новом, древнем и жестоком мире, где даже язык был чужим, а единственным союзником могли стать только собственные руки и умение слышать голос дерева.
Глава 5
Испытание ремеслом
Мидори появилась во дворе так же бесшумно, как появлялась всегда — будто соткалась из вечернего света, что косыми полосами падал сквозь ветви сакуры. Она не сказала ничего, просто остановилась рядом с крыльцом, чуть склонив голову, и подождала, пока Дмитрий поднимет на неё глаза. В её взгляде не было ни жалости, ни любопытства — только спокойное, почти материнское терпение человека, который повидал достаточно горя, чтобы научиться не торопить чужую боль. Она протянула руку, показывая, что ему нужно идти за ней, и Дмитрий, кряхтя, поднялся с настила, чувствуя, как тело отзывается тупой, разлитой по всем суставам болью. Хижина, в которую она его привела, оказалась маленькой, в одну комнату, с очагом посредине, выложенным закопчёнными камнями, и с тонким дымоходом, уходившим в прореху на крыше. Пахло золой, сухими травами и чем-то ещё — старым деревом, впитавшим за десятилетия тысячи запахов готовящейся пищи. У стены лежал свёрнутый тюфяк, набитый соломой, и сложенное одеяло из грубой, но чистой ткани. Мидори указала на угол, потом на циновку, потом изобразила руками, как спят — приложила ладони к щеке и закрыла глаза. Дмитрий кивнул. Понятно без слов. Здесь будет его место. Она оставила его одного ненадолго, вернулась с глиняной миской, в которой дымилась похлёбка из риса с какими-то кореньями, и пучком тех же зелёных листьев, что он уже видел в уборной. Поставила перед ним, села напротив на пятки, аккуратно расправив подол кимоно, и стала смотреть, как он ест — не навязчиво, а просто присутствуя, будто это и был весь смысл её заботы: накормить, согреть, не оставить одного в первую ночь на чужой земле. Дмитрий ел медленно, обжигая язык, и вдруг почувствовал, как к горлу подступает что-то горячее, незваное. Он отставил миску, закрыл лицо руками и заплакал — тихо, без всхлипов, просто слёзы текли сквозь пальцы, и плечи мелко вздрагивали. Мидори не отвернулась и не смутилась. Она придвинулась чуть ближе, положила тёплую, шершавую ладонь ему на спину и оставила её там, не гладя, не похлопывая — просто держала, как держат рукой что-то, что грозит рассыпаться. Так они и сидели какое-то время в полумраке хижины, в свете единственной масляной плошки, и единственными звуками были потрескивание фитиля да далёкий, неумолчный шум океана за стенами. Ночью ему не спалось. Тюфяк был жёстким, непривычным, пах сухой травой и чужим домом, а в голове крутилось одно и то же: лица Елены, Леры, Ани, то облако с цветными всполохами, удар о воду, темнота. Он лежал, глядя в дымоход, через который виднелся клочок звёздного неба — звёзды здесь были другими, ярче, гуще, не приглушёнными электрическим заревом городов, которых ещё не существовало. Он подумал, что где-то там, наверху, идёт время другое, чем здесь, на этой циновке, и от этой мысли голова снова пошла кругом, и он усилием воли заставил себя думать о другом — о завтрашнем дне, о том, что нужно будет показать, на что он способен, потому что от этого, кажется, теперь зависела сама его жизнь. Утро началось задолго до рассвета. Мидори разбудила его лёгким прикосновением к плечу, протянула миску с холодным рисом, оставшимся с вечера, и кружку тёплой, чуть подсоленной воды. За стенами хижины деревня уже просыпалась: слышались голоса, скрип колодезного ворота, мерные удары — кто-то рубил хворост. Дмитрий вышел во двор, поёживаясь от утренней сырости, сходил по малой нужде в туалет, по возвращению увидел того самого старика, что приводил его к самураям( старосту деревни). Старик молча кивнул ему, поманил рукой и повёл через поселения — мимо рисовых полей, где уже копошились согбенные фигуры, мимо плетёных изгородей, к длинному дощатому навесу на краю деревни, под которым свалены были брёвна, доски, обрезки бамбука и ворох примитивных инструментов: тёсла, пилы с грубыми, неровными зубьями, молотки на деревянных рукоятках, потемневших от пота многих рук. Но здесь не было ни удобных ножовок с пистолетными рукоятками, к которым он привык. Местная японская пила, называемая «нокогири», работала совершенно иначе, чем европейские аналоги, — её зубья были направлены внутрь, и она пилила дерево не «от себя», при нажатии, а исключительно «на себя», что требовало совсем других движений, непривычного баланса и иного распределения сил в мышцах спины и плеч. Местный топор, который крестьяне звали «оно», больше напоминал массивное длинное долото или зубило, насаженное на длинную, абсолютно прямую деревянную рукоять, лишённую привычного Дмитрию анатомического изгиба для хвата. Тут же лежало странное тесло, называемое «тха», — инструмент для грубого выравнивания поверхностей брёвен, похожий на небольшую мотыгу с остро заточенным поперечным лезвием. Под навесом уже стояли двое мужчин, — при виде Дмитрия один из них что-то сказал другому, тихо, с явной насмешкой, кивнув на его непривычную для здешних мест фигуру. Дмитрий сделал вид, что не заметил, хотя что-то внутри сжалось — он понял, что его будут проверять, и проверять жёстко, без скидок на чужую беду, хотя они и понятия не имели об этом. Старик протянул ему тесло — с лезвием, заточенным неровно, явно вручную, на простом точильном камне, — и указал на разрезанное надвое бревно, лежавшее поперёк двух чурбаков. Потом изобразил руками, что нужно сделать: ровную доску, такую же, как лежащая рядом, явно образцовая, с гладкой, отполированной поверхностью. Дмитрий взял инструмент в руки и сразу почувствовал — вес другой, баланс другой, не похож ни на один инструмент, каким он пользовался дома. Несколько секунд просто держал его, взвешивая, чувствуя, как дерево рукояти отзывается под пальцами, как лезвие просит определённого угла, определённого замаха. Он вспомнил слова деда: дерево живое, с ним не воюют, с ним разговаривают. Здесь, наверное, то же самое было верно и для инструмента — чужого, незнакомого, но всё же подчиняющегося тем же законам дерева и стали, что и любой другой на свете. Он сделал первый замах — осторожный, пробный, — и щепка отлетела в сторону неровно, криво. Мужчины под навесом переглянулись, один хмыкнул. Дмитрий стиснул зубы, выдохнул, как учил его когда-то отец, и сделал второй удар — увереннее, рассчитав угол. На этот раз щепка легла ровно, длинной, тонкой стружкой, почти такой же, какие он привык снимать у себя в мастерской. Он работал долго, не поднимая головы, забыв про боль в мышцах, про ссадины на ладонях, про всё, что осталось за пределами этого бревна и этого тесла. Постепенно вокруг собралось ещё несколько человек — крестьяне, проходившие мимо, останавливались, смотрели, перешёптывались. К полудню перед ним лежала доска — не идеальная, далеко не та чистота, к которой он привык дома, с непривычным инструментом и без рубанка, но ровная, гладкая на ощупь, без перекоса волокон. Старик взял её в руки, провёл по поверхности заскорузлой ладонью, поднёс ближе к глазам, посмотрел на просвет, проверяя ровность. Потом повернулся к остальным и что-то сказал — коротко, без выражения, но мужчины, до этого посмеивавшиеся, замолчали и посмотрели на Дмитрия уже иначе. Не как на диковину, выброшенную морем, а как на человека какой что-то умеет делать руками. Дмитрий выпрямился, чувствуя, как ноет спина. Он не знал, сколько ему теперь предстоит здесь прожить — день, год, всю оставшуюся жизнь. Он не знал, увидит ли когда-нибудь всех кого он знал…потом посмотрел на солнце, поднимавшееся над дальними холмами, на лепестки сакуры, осыпавшиеся на свежую щепу у его ног, и впервые за два дня позволил себе подумать не о прошлом, а о следующем дне. Следующим заданием стало от старосты, какой жестом — резкими рубящими движениями своих худых рук указал на самое кривое и сучковатое сосновое бревно — приказав Дмитрию обтесать его до состояния ровного четырёх угольного строительного бруса. Это было жёсткое, целенаправленное испытание его мастерства, и старик, не собираясь уходить, сел на корточки у стены хижины, скрестил руки на груди и приготовился внимательно наблюдать за каждым движением чужака. Дмитрий глубоко вздохнул, стараясь унять внутреннюю дрожь в коленях. Скорректировал хват рук, расставил ноги шире для устойчивости и начал наносить удары методично, ритмично, постепенно приноравливаясь к ходу волокон японского кедра и весу тесла. Дерево поддалось опытному мастеру, и из-под неуклюжих на первый взгляд ударов на месте кривого ствола начала проступать безупречно ровная, плоская грань будущего строительного бруса. Староста подался вперёд, его узкие глаза расширились, подошёл ближе и перевёл взгляд на срез. Старик провёл своей мозолистой, грязной ладонью по свежему срезу, сделанному Дмитрием, и замер, ведь поверхность дерева была невероятно гладкой, словно её обработали современным электрическим фуганком. Старик удовлетворённо цыкнул языком, покачал головой, посмотрел на Дмитрия снизу вверх с явным новым уважением и коротко, веско кивнул своим мыслям. Испытание было успешно пройдено, и теперь стало ясно, что этот пришлый гайдзин действительно умеет работать с деревом. Дмитрий был мокрым от пота, влажность воздуха здесь была выше, чем он привык дома. Ему принесли миску так называемого мисо-супа. В нём плавали сезонные овощи: редька дайкон, репа, листья горчицы, лук, и кусочки тофу( соевый творог). Суп был жидким—Дмитрий привыкший к наваристой еде чувствовал, что не наедается этим, хотя со временем понял, что данный суп помогает насыщению, хоть и не сразу это ощущал. Кроме этого к обеду были соленья — маринованный дайкон, огурцы, баклажаны. Кроме этого было несколько некрупных варёных рыбин, какие пахли морской тиной и на вкус были пресными без соли. Чтобы запить это всё в глиняном кувшинчика была простая вода. Уже ближе к ночи, когда Дмитрий сидел под навесом своего жилища, Мидори на деревянном подносе принесла ему большую миску риса смешанного с ячменём( чистый, белый рис был роскошью); — снова мисо-суп с дайконом и луком; — несколько ломтиков маринованного дайкона; — маленький кусочек жареной рыбы; — чашку горячего чая без сахара. В целом ужин был более калорийный и он впервые мог сказать, что вполне сыт, хотя вкус еды для него был непривычным. Хотелось кофе с молоком, бутерброда с докторской колбасой…