Ночь опустилась на город, и в комнате, освещённой лишь тусклым светом бумажного фонаря, воцарился полумрак. Подогретое сакэ в маленьких фарфоровых чашечках, которое Умэдзоно подливала гостю, с той неспешной обходительностью, что превращала простое питьё в отдельный маленький ритуал. Напиток слегка дымился, отдавая тонким ароматом пропаренного риса и кедровой бочки. В очередной раз наполнив чашу, она не отдала её ему, а поднесла к своим губам, но лишь слегка прикоснувшись к гладкому краю, сделала крошечный глоток и подняла взгляд на Дмитрия. Её глаза, подведенные сурьмой, в полумраке казались невыразимо глубокими.
— В мире за пределами этих стен сейчас идет дождь, Дзимитори-сама? — её голос прозвучал как мягкий аккорд кото, низко и певуче, на изысканном придворном диалекте.
Дмитрий, ощущая, как от одного её взгляда перехватывает дыхание, ответил не сразу:
— Нет, Умэдзоно. На улице сухо и холодно.
Она слегка наклонила голову, и черепаховые шпильки в ее волосах отозвались едва уловимым, хрустальным перезвоном.
— Холод — хорошая вещь, — тихо произнесла она, поворачивая чашу в пальцах так, чтобы следы её алой помады из сафлора оказались с обратной стороны, а чистый край был обращен к нему. — Он заставляет людей искать тепло. Но большинство ищет его в огне, который сжигает. А здесь… мы учимся согреваться дыханием.
Она протянула ему чашу обеими руками. Это был ключевой момент: передача чаши из рук в руки обозначала, что она принимала его не как случайного покупателя, а как гостя своего сердца на эту ночь.
Дмитрий принял пиалу. Её пальцы на мгновение касались лакированного дерева вместе с его пальцами — это не было случайным задеванием, а выверенным, едва ощутимым касанием, от которого по коже пробежал мороз.
— Вы пьёте со мной, чтобы забыть свой мир, или чтобы создать новый? — спросила она, не сводя с него пристального взгляда.
— Чтобы узнать то, чего я никогда не знал, — честно ответил Дмитрий и поднёс чашу к губам.
Сакэ было мягким, пряным и обжигающим. Когда он сделал очередной глоток, почувствовал едва уловимый аромат дамасской розы и благовоний, оставшийся на краю чаши от ее прикосновения. Умэдзоно чуть заметно улыбнулась — уголками губ, почти не размыкая их, сохраняя аристократическую загадочность.
— Многие мужчины приходят сюда за победой, — произнесла она, забирая опустевшую чашу и наливая новую порцию. — Они привыкли брать, завоевывать, подчинять. Но истинная сладость не в том, чтобы взять. Истинная сладость — позволить себе утонуть.
Она снова налила напиток, но на этот раз не стала передавать чашу, а поднесла пиалу к его губам, придерживая её одной рукой, а пальцами другой невесомо прикоснулась к его подбородку, заставляя его замереть.
— Пейте, Дзимитори-сама. И оставьте все свои мысли за порогом. В этой комнате они вам не понадобятся.
После этого, под её неотрывным, гипнотизирующим взглядом и от тепла разливающегося по телу рису, Дмитрий ощутил, как тяжесть внешнего мира, напряжение и привычный мужской контроль растворяются без остатка. Беседа постепенно стихла, уступив место тишине иного рода — тишине, в которой Умэдзоно с прежней неспешной грацией отложила сямисэн, сняла верхний слой кимоно и, подойдя ближе, коснулась плеча Дмитрия жестом, не требовавшим слов. Полумрак комнаты был густым и пьянящим, как старое осакское вино. Дмитрий сидел на татами, боялся сделать лишний вдох и разорвать тончайшую паутину из запахов благовоний и шороха шёлка. Напротив него сидела девушка. Её белое, словно изваянное из слоновой кости лицо оставалось неподвижным, но в темных глазах отражались языки каминного пламени. Когда она медленно развязала внутренний шнур и верхнее тяжелое кимоно соскользнуло с её плеч, обнажив нежную, белеющую в полумраке шею, у Дмитрия перехватило дыхание.
Умэдзоно не отдавалась. Она вбирала его в себя. Её ласки не были хаотичным порывом страсти. Это была холодная, филигранная наука. Каждое прикосновение её гладких пальцев к его коже, каждый изгиб её тела под красным шёпотом исподнего кимоно казались выверенными веками. Она не двигалась навстречу — она увлекала за собой в глухую, сладостную бездну. В какой-то момент, когда её дыхание обожгло его шею, а тело отозвалось на его движение тонким, едва уловимым изнутри импульсом, Дмитрий почувствовал, как земля уходит из-под ног. Это было не просто удовлетворение плоти. Это было полное, абсолютное подчинение его разума её мастерству. Впервые в жизни он ощутил, что интимная близость может быть не утолением голода, а искусством, сравнимым с поэзией или смертельным поединком, где он был побеждён с первой же секунды — и не желал для себя иной судьбы.
Дальнейшее осталось в его памяти скорее чередой ощущений, чем связным воспоминанием: тепло жаровни, аромат благовоний, тлевших в маленькой курильнице у изголовья, тихий шелест ткани — и та удивительная, почти невесомая внимательность, с которой она читала его настроение, ни на миг не теряя своей мягкой властности хозяйки этого вечера. Утром, вспоминая случившееся, Дмитрий не находил в себе ни стыда, ни вины — лишь чувство, будто он на одну ночь заглянул в мир, устроенный по правилам куда более тонким и продуманным, чем всё, что он знал прежде, — мир, где даже мимолётная близость была возведена в ранг искусства.
Наутро, когда бледный свет только-только заглянул в сёдзи, Умэдзоно поднялась первой — и то, как она собиралась, само по себе оказалось отдельной, безупречно выверенной церемонией. Ученицы, ждавшие за дверью, вошли неслышно, помогли ей облачиться в дневное кимоно — куда более скромное, чем вечерний наряд, — заново уложили волосы, стёрли ночную бледность пудры влажным полотном и подкрасили лицо заново, но уже иначе, сдержаннее. Умэдзоно поклонилась Дмитрию с тем же достоинством, что и накануне вечером, — ни тени фамильярности, ни намёка на близость минувшей ночи в её манере не читалось, — и произнесла несколько вежливых слов прощания, пожелав ему благополучного пути и успехов в изучении здешнего языка, чем невольно тронула его: значит, она заметила его усилия и сочла нужным отметить их напоследок. Дмитрий, помнивший наставления отца Феррейры о достоинстве и сдержанности, поклонился в ответ настолько правильно, насколько сумел, стараясь не выдать волнения, — и лишь много позже, уже идя по дороге назад, к резиденции даймё, поймал себя на мысли, что вечер этот, при всей его мимолётности, оставил в нём странное, тихое чувство благодарности — не за саму близость, а за то достоинство и мастерство, с каким всё это было устроено, и за то, что здесь, в этом чужом и всё ещё во многом непонятном ему мире, даже подобные вещи умели облекать в форму подлинного искусства.
Глава 20
Дорога в Эдо
Кортеж покинул замковый город на рассвете третьего дня, когда небо на востоке только начинало розоветь, а утренний туман ещё стелился над рисовыми полями, делая очертания дальних холмов размытыми и призрачными.
Дмитрий ехал рядом с отцом Феррейрой, который, несмотря на свою не очень удобную для путешествий одежду и долгую дорогу, держался в седле с завидной прямотой, лишь изредка позволяя себе чуть ссутулиться, когда думал, что никто не смотрит. Они беседовали о разном — о храмах, встреченных на пути, о разнице в обычаях между восточными и западными провинциями, о том, как устроена торговля в этих краях, — но Дмитрий заметил, что священник то и дело поглядывает вперёд, туда, где покачивался на плечах носильщиков роскошный паланкин даймё, и в его взгляде читалась сдержанная, но явная настороженность человека, знающего больше, чем говорит вслух.
— О чём вы думаете, святой отец? — спросил Дмитрий, стараясь держать свою лошадь рядом с его.
— Думаю о том, Дзимитори, — ответил тот после недолгой паузы, — что Сигэнорри-сама вчера вечером, перед тем как мы покинули город, обмолвился, что желает поговорить с тобой лично, наедине, как только позволит дорога. Похоже, ему важно услышать твой отзыв о том вечере, что он для тебя устроил.