Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Через час он выточил первые заготовки для стен. Они получились идеальной формы: каждая плотно, без зазоров входила в паз следующей, и когда он сложил их на верстаке, они легли друг к другу так, словно росли вместе в одном стволе и лишь теперь, спустя десятилетия, вернулись к единству. Он провёл ладонью по стыку — палец не нашёл ни малейшей щели. Это было маленькое, почти незаметное торжество, и Дмитрий позволил себе короткую, кривоватую улыбку — одну из тех, что человек дарит не другим, а себе, в моменты, когда мир на секунду становится правильным.

В обеденный перерыв, проходивший в подсобке — тесном помещении между цехом и складом, где пахло пылью, растворителем и вчерашней едой, — Дмитрий сидел на перевёрнутом ящике из-под фурнитуры и пил остывший чай из кружки с отколотым краем. Он меланхолично жевал купленный перед работой пирожок с мясом — тесто было плотным, мякоть внутри — скупой, больше лука и перца, чем мяса, но он не обращал внимания на такие мелочи. Рядом, на таком же ящике, сидел Коля Чижов, обивщик мебели. Коля был человеком, для которого молчание было противоестественным состоянием, вроде задержки дыхания: он мог продержаться минуту, может, две, но потом начинал говорить — не выбирая темы, не заботясь о том, слушают ли его. Сейчас он рассказывал про свою жену, потом — плавно, без всякого перехода, — про тёщу, потом — о том, как они «снова поцапались» из-за того, что тёща приехала без предупреждения и начала перевешивать шторы в их комнате.

— … Я ей говорю: «Зинаида Васильевна, мы же договаривались, вы звоните, прежде чем приезжать!» А она мне: «Я что, к чужим людям приехала? Я к дочери приехала!» И ведь не поспоришь — логика у неё железная, как дверная коробка из нержавейки. А Наташка стоит посередине кухни и на меня смотрит, как будто это я тёщу вызвал, как будто это я ей телеграмму послал: «Срочно приезжай, муж обнаглел, шторы вешает без разрешения, где ему вздумается!»

Коля говорил громко, размахивая ложкой, которой размешивал сахар в стакане. Дмитрий кивал в такт, жевал, глотал чай, но мысли его были далеко — за стенами подсобки, за пределами цеха, за горизонтом той жизни, которую он видел каждый день. Он часто вспоминал о том, как в детстве, лет в двенадцать, дед показал ему, как вырезать из липовой чурки ложку. Обычную деревянную ложку, кривоватую, неказистую, но — свою. Как дед держал нож — уверенно, но нежно, как врач держит скальпель, — и говорил: «Смотри, Димка, дерево — оно живое. Ты с ним не воюешь, ты с ним разговариваешь. Спрашиваешь: чем ты хочешь быть? Ложкой? Ручкой для ножа? Или просто останешься поленом для печки?» Дима слушал, и ему казалось, что дерево действительно отвечает — тихо, на своём языке, запахом, теплом, податливостью волокон под лезвием. Сейчас этого деда уже не было пятнадцать лет, и ложка та давно рассохлась, но ощущение того, первого разговора с деревом, жило в Дмитрии до сих пор. И именно его он искал каждый раз, когда брал в руки рубанок. Именно его иногда находил. А иногда — нет.

Домой он возвращался усталый, с запахом древесной пыли в волосах и под ногтями, с той особенной, тягучей усталостью, которая селится не столько в мышцах, сколько где-то глубже — в костях, в позвоночнике, в самой сердцевине тела. Он снимал ботинки в прихожей, и на коврике оставались мелкие следы опилок, которые Елена убирала каждое утро с тихим, укоризненным вздохом. Ужинали все вместе, за столом, покрытым клеёнкой с выцветшим узором из подсолнухов. Суп, котлеты или сосиски, салат из капусты — еда была простой, сытной, предсказуемой, как расписание электричек. После ужина включали телевизор. Сериал или новости — неважно, что именно: экран был не источником информации, а фоном, белым шумом, заполнявшим паузы, которые становились всё длиннее и всё менее комфортными. Девочки — Аня, с её вечной косичкой набок и выражением лица человека, которого несправедливо заставили присутствовать при скучном разговоре взрослых, и Лера уходили в свои комнаты или оставались на диване, уткнувшись в смартфоны. Пальцы их бегали по экранам с той пугающей скоростью, которая выдавала принадлежность к другому поколению, к другому миру, где слова были короче, а смысл — быстрее и неуловимее. Елена садилась в кресло с планшетом. Она была бухгалтером — не по призванию, а по необходимости, как человек, ставший пожарным не из любви к огню, а потому что кто-то должен тушить. Отчёты, сводки, декларации — цифры, выстроенные в столбцы, послушные, предсказуемые, не оставляющие места для сомнения. В этом была её стихия: там, где всё сходится, где дебет равен кредиту, где мир можно описать таблицей. Она не любила хаос, не любила неожиданностей, не любила разговоров, которые не ведут к конкретному решению. «Ну и что ты предлагаешь?» — это была её любимая фраза, и Дмитрий давно научился отвечать на неё молчанием. Разговоры в промежутках — между ужином и сном, между одной рекламой и другой — были о школе, о ценах, о том, что бензин опять подорожал, о том, что у соседки Маринки муж купил новую машину в кредит, а сама Маринка теперь ездит на маникюр в салон, а не к тётке Вале на дом. Обсуждали, куда съездить следующим летом — Турция или Египет, Анталья или Хургада, отель с аквапарком или отель «поспокойнее». Разговоры эти велись с той интонацией, с какой обсуждают не путешествие, а выбор между двумя одинаковыми пакетами молока: есть разница в цене, но вкус один и тот же. Интим у них в последние годы случался спонтанно — пару раз в неделю, и то если у Елены было настроение, если не болела голова, если девочки рано уснули, если не давил завтрашний отчёт. Это была близость без близости — привычные движения, знакомые до автоматизма, как набившие оскомину фразы в старых сериалах. Тела помнили друг друга, но память эта была уже не страстной, а механической, как мышечная память столяра, который тысячи раз повторил одно и то же движение и перестал в него вкладывать душу. Огонь, тот самый огонь, от которого в первые годы их совместной жизни вспыхивали простыни, от которого они не спали до рассвета, смеясь и задыхаясь, — этот огонь угас не вдруг, не в одну ночь, а медленно, как костёр, который перестали подкармливать дровами. Сначала он стал тлеть, а теперь время от времени дымить, грозя однажды погаснуть совсем. Если с друзьями удавалось выбраться на природу — на берег речки, где ставили мангал и жгли магазинный уголь, жарили шашлыки — разговоры тоже не отличались разнообразием. Политика: кто кого обманул, кто куда влез, почему всё плохо и будет ещё хуже. Футбол: кто купил, кто продал, почему тренер — идиот, а судья продажный. Цены: что подорожало, что подешевело, где дешевле взять в рассрочку. Кто что купил: Коля — новый телевизор, Фёдоров — зимнюю резину, Валера — участок за городом, «на старость». Следующая тема была, какие у кого планы на будущее — и вот тут разговоры всегда становились короткими, потому что планы у всех были одинаковые: дожить до пенсии, отдать кредиты, пристроить детей. Дмитрий слушал, кивал, подбрасывал угли в мангал, переворачивал шампуры. Шашлык пах дымом и маринадом, пиво было холодным, небо — серым, и всё это складывалось в картину, которую он видел столько раз, что мог бы нарисовать её с закрытыми глазами — и нарисовал бы точно, без единой ошибки, и в этом была бы главная беда: в безошибочности, в точности, в абсолютной предсказуемости. Он чувствовал, как внутри растёт пустота. Не тоска — тоска по крайней мере была горяча, она жжёт, она требует, она заставляет метаться, искать, ошибаться. Нет, это была именно пустота — холодная, просторная, как заброшенный цех, из которого вынесли всё оборудование и оставили только голые стены и эхо собственных шагов. Жизнь словно проходила мимо него, как поезд, который замедляет ход на станции, но не останавливается, и ты стоишь на перроне, видишь лица за окнами, видишь свет в вагонах, но двери не открываются, и поезд уходит, а ты остаёшься стоять с чемоданом, который давно не собирал. Раздражение копилось постепенно, как пыль в углах, которую не замечаешь, пока не проведёшь пальцем. Сначала мелкими уколами: усталость от однообразия, чувство, что талант — а он знал, что у него есть талант, не гениальность, но талант — уходит в серийные кухни и полки, в эти одинаковые шкафы, которые он даже не запоминал. Потом глубже — тоска по чему-то яркому, новому, по тому чувству, когда просыпаешься утром и не можешь дождаться, когда начнёшь работать, когда идея захватывает тебя целиком, когда ты забываешь про время и еду. Тоска по тому, что встряхнёт и напомнит, что он ещё жив, что он не просто функция, не просто «муж», «отец», «работник», а Дмитрий, человек, у которого есть имя, мечты, желания.

2
{"b":"978789","o":1}