Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Кинт смотрел вверх и молчал.

Человек постоял ещё несколько секунд, повернулся и ушёл за гребень — не спеша, не пригибаясь, как уходит тот, кто ничего не прячет и знает, что его видели.

Домой мы спустились в темноте.

Меня ждали.

У площадки сидел мужик из верхнего ряда — тот, что стоял за меня на чаше эти два дня, пока я ходил за козами. Он поднялся, когда я подошёл, сказал два слова, показал на солнце и загнул два пальца.

Два дня.

Потом кивнул на плоский камень у сосудов и ушёл спать.

На камне лежала моя четвёртая бирка.

Я стоял и смотрел на неё в темноте.

Никто меня не искал и никто меня не поймал. Всё было честно: человек отработал за меня две смены, человеку это записали, а записали на того, за кого он работал.

И это было хуже, чем если бы меня поймали.

Потому что теперь у меня в голове очень отчётливо сложилось, во что мне обходится каждый шаг в сторону, и сколько таких шагов я могу себе позволить.

Я к тому вечеру был должен четыре бирки и шёл шестнадцатые сутки.

Буду благодарен за подписку, лайк и комментарий.

Глава 8. Те, кого отдаёт море

Три дня после Ниппы мы держались хорошо. Потом начали сыпаться. Первой посыпалась Тисса.

Она стала ходить наверх.

Каждый день, к полудню, с каким-нибудь делом — то за водой не в свою очередь, то отнести кому-то что-то, то вроде бы к сестре чьей-то жены. Поднималась по верхней улице, доходила до дома Спирали и там задерживалась.

Ненадолго. Минуту, две.

Стояла и смотрела на дверь.

Я видел это с площадки у источника, потому что с площадки видно весь верхний ряд, и на третий день я уже начал считать: сегодня она простояла девяносто секунд.

Она себя выдавала так, что это было больно смотреть.

И я не мог ей ничего сказать.

Вот это, если хотите знать, было самое поганое во всей той неделе. У меня в голове лежала абсолютно чёткая, короткая, из двух предложений формулировка. Ты каждый день стоишь у его двери. Он это заметит раньше, чем через неделю, и заметит первым, потому что ему за это платят.

Двадцать слов. Мне нужно было двадцать слов.

У меня их было сто пятьдесят, и ни одного нужного.

Я пробовал показать. Я изобразил ей: ты — идёшь — стоишь — дверь — глаза. Она посмотрела на меня, кивнула и на следующий день пошла снова.

Она поняла. Она просто не могла иначе.

Вторым посыпался Кинт, и посыпался громко.

Он перестал разговаривать с дядей.

Не поругался, не хлопнул дверью — просто перестал. Приходил к воде, брал своё, уходил. На совете сидел и молчал. Когда Спираль к нему обращался, отвечал одним словом.

На острове в двести человек это заметили за полтора дня.

К третьему дню про это говорили все. Бабы у ступок обсуждали с огромным удовольствием и, судя по интонациям, сошлись на том, что дело в девке. Я слышал слово «пупи», слышал смех и слышал, как одна из них показывает руками что-то, от чего остальные начинают хохотать.

Кинт ходил мимо с каменным лицом.

Ему было двадцать два, и он в первый раз в жизни поссорился с человеком, который его вырастил, и не мог никому объяснить почему, — а весь посёлок решил, что он влюбился.

Я его понимал так, что даже плечо ныло.

Третьим сыпался я, и я сыпался тише всех, потому что мне было где.

Я сидел при Амассе.

Четыре часа в день, иногда шесть. Люди подходили по одному, называли свой дом, я кивал, второй дежурный черпал, Черпак вдавливал печать.

За смену мимо меня проходило человек тридцать.

И каждому из них я смотрел в лицо и думал: ты?

Ты, отец троих, который вчера принёс мне сушёного инжира просто так, потому что я его сыну показал узел?

Ты, тётка, которая на второй день дала мне лепёшку, когда меня ещё держали у столба?

Ты, мужик с рассечённой бровью, который тянул вместе со мной варду и потом хлопнул меня по спине, попав ровно по ожогу?

Я делал это не нарочно. Оно шло само, как считаются шаги.

Через неделю я поймал себя на том, что перестал улыбаться людям.

Обувь я считал два дня.

Задача была понятная: найти на острове всех, кто ходит обутым, и это должно было сузить круг до двух-трёх человек.

Так я думал.

Я обошёл посёлок трижды, в разное время, глядя людям под ноги, и это, между прочим, требует некоторого искусства — смотреть человеку на ноги так, чтобы он не начал смотреть на тебя.

К вечеру второго дня у меня был список.

Обутых оказалось не двое и не трое. Семеро.

Спираль. Черпак. Двое из охраны источника. Старший — тот седой, что командовал на берегу. Ещё один мужик из верхнего ряда, которого я знал в лицо и не знал никак иначе. И баба лет пятидесяти, у которой, судя по походке, что-то было не так со ступнёй.

Семеро.

Я сидел на камне у обвода и злился на себя, потому что попался на самую детскую ошибку из возможных.

Я решил, что редкое — значит уникальное.

Если из двухсот человек обуты трое, каждый на виду. Если обуты семеро — это уже категория, а не примета. И семеро, если приглядеться, распадались не на «богатых», а на «тех, кто много ходит по камню»: охрана источника весь день на площадке, Черпак носится вверх-вниз, у бабы больная нога.

Обувь была не привилегией. Обувь была спецодеждой.

Разведка чаще удлиняет список, чем укорачивает, и это признак того, что ты работаешь, а не подгоняешь.

Плохо не тогда, когда после трёх суток наблюдения у тебя семь подозреваемых вместо двух. Плохо, когда через трое суток остался ровно тот один, с которого ты начал.

Одну вещь я всё-таки вытащил.

У охраны источника обувь была у всех.

У всех четверых, кто по очереди сидел на площадке. Мягкая, кожаная, без пятки — потому что четыре часа стоять на раскалённом камне босиком нельзя, и они это выяснили лет за двести до меня.

Это не доказывало ничего.

Но это было направление, и оно совпадало с тем, о чём я старался не думать: человек, который ходит по ночам на мыс, должен уметь незаметно уходить и приходить. А кто на этом острове уходит и приходит в любое время, ни у кого не вызывая вопросов?

Тот, у кого дежурство.

Я сидел на камне и понимал, что круг подозреваемых у меня, конечно, семь человек, но четверо из них сидят на той же площадке, что и я, и один из них наливает мне воду.

Ниссо со мной не разговаривал двенадцать дней.

Обиделся он вряд ли. Он просто перестал.

С того самого дня, когда я нарисовал ему в пыли человечка, а Тисса вошла с кувшином и стёрла рисунок ногой.

Он не отворачивался. Он отвечал, если я спрашивал. Но урок закончился: он больше не тыкал пальцем в горшки, не требовал повторять и — главное — не смеялся надо мной.

Тринадцатилетний пацан, которому объяснили без слов, что он проболтался.

Я думал об этом несколько дней и в конце концов решил, что мне надо сказать ему одну вещь. Целиком. Не жестами.

Фразу я строил три дня.

Это звучит смешно, а на деле это была самая трудная работа за две недели.

У меня было сто пятьдесят слов, из которых девяносто — названия предметов. У меня не было ни одного отвлечённого понятия. У меня не было слов «никто», «тайна», «виноват», «прости», «бояться».

Я разбирал фразу на части и собирал заново, как разбирают узел.

«Ты сказал мне» — «сказал» у меня было.

«Я никому не сказал» — «никто» не было. Пришлось выкручиваться: «я не сказал. Ни один человек».

«Не бойся» — «бояться» не было. Совсем.

Я три дня искал, чем заменить, и в итоге взял то, что было: у них есть слово, которое значит «спокойно» и говорится козе, когда её держат, и ребёнку, когда обрабатывают ссадину. Не идеально. Но понятно.

Я репетировал ночами, лёжа на своей соломе, беззвучно шевеля губами.

Тридцать пять лет мужику.

Сказал я это на четвёртый день, утром, когда Тисса ушла, а Тавво спал — или делал вид, что спит, чего я к тому времени уже не различал.

28
{"b":"978743","o":1}