До пяти мы не дожили.
Через полтора дня, после полудня, с Кунды пришёл сигнал.
Я был на площадке при чаше, когда со стороны мыса ударило солнце.
Две вспышки. Пауза. Две.
«Одна лодка».
Это была не тревога и не «много с запада». Просто — идёт одна.
Я поднялся и пошёл к обрыву над бухтой, и туда же со всего посёлка потянулись люди, потому что сигнал видели все: мои мальчишки за месяц выучили этому весь остров.
Она шла с северо-запада.
Маленькая, чёрная, низко сидящая. Чёлн на четверых, не варда.
Она не подходила к бухте. Она шла вдоль берега, в трёх-четырёх кабельтовых, медленно, ровно, вдоль всей нашей восточной стороны.
В полную силу не гребли. Не спешили.
Я стоял на обрыве, смотрел на неё и очень отчётливо считал, потому что это я умел делать даже во сне.
Ветер держался. Он дул ровно, как дул все эти недели, и до его перемены оставалось не меньше недели.
А они уже шли.
И шли не за данью — за данью так не ходят. Так ходят вдоль берега, когда хотят посмотреть, что там теперь, и не хотят, чтобы это осталось незамеченным.
Рядом со мной встал Кинт.
Мы посмотрели друг на друга.
— Рано, — сказал он.
Буду благодарен за подписку, лайк и комментарий.
Глава 13. Лодка мёртвых
Чёлн пришёл третий раз.
Первый раз — в тот день, когда Кинт сказал «рано». Второй — назавтра. Третий — на следующее утро, и все три раза он шёл одинаково: с северо-запада, вдоль восточного берега, в трёх-четырёх кабельтовых, не спеша.
И все три раза — в один и тот же час. Марно засёк по тени от камня на Кунде: приходили, когда тень доставала до второй трещины.
Люди, которые ходят одним маршрутом в одно время три дня подряд, ходят по расписанию. А расписание — это единственное, что чужак может использовать против человека, знающего берег лучше него.
Акар запретил.
Он выслушал меня во дворе при десятке людей — я объяснял минут пятнадцать, с рисунком, с камешками, — и запретил, и доводы у него были хорошие.
Их четверо. Они смотрят и уходят.
Если мы их тронем, лодки узнают, что на Саринте трогают. Если не тронем — узнают, что на Саринте всё как всегда, и придут спокойные, а спокойные берут груз и уходят, а испуганные жгут.
Двадцать лет остров живёт по этому правилу, и по этому правилу он до сих пор стоит. Он был прав.
Я это понимал, слушая его, и продолжал понимать после.
Я просто знал одну вещь, которой не знал он: что через восемь дней он собирается отдать сто двадцать человек, и что моя единственная возможность этого не допустить — понимать, сколько их придёт, откуда и когда.
А это знание сидело в четырёх мужиках в лодке, которая сейчас шла вдоль нашего берега.
Решил Кинт.
Он молчал весь разговор — стоял у стены, не вмешивался, и когда Акар закончил и все начали расходиться, вышел вперёд и сказал одну фразу.
Я разобрал её не всю, но её разобрали остальные, и по тому, как встали лица, я понял, что сказано было тяжёлое.
Он сказал примерно так: раз хозяин запрещает, то пойдут не люди хозяина.
И назвал себя.
Он не спорил и не оспаривал. Он просто вынул себя и тех, кто пойдёт с ним, из-под чужого решения — и тем самым взял всё на себя.
Двадцать два года.
Акар посмотрел на него очень долго.
И ушёл в дом.
К вечеру это было по всему острову, и я в тот же день увидел, что оно стоит.
С Кинтом стали здороваться иначе. Не громче и не почтительнее — раньше. До этого дня он был племянник хозяина, и здоровались сначала с хозяином. Теперь трое мужиков из нижнего ряда, которые с Акаром сталкиваются раз в неделю, при встрече поздоровались с Кинтом первыми.
А во дворе к нему подошёл старик из дома Пинда, что-то сказал коротко и положил ладонь ему на плечо.
Кинт стоял с каменным лицом и, по-моему, не понимал, что с ним произошло.
Он думал, что вынул себя из-под дяди. А посёлок увидел, что появился второй, из-под которого можно выйти.
Экипаж мы набрали быстро, и это были самые неприятные полчаса за весь тот день.
Мне нужно было шесть человек. Шестеро — и ни одного больше, потому что два чёлна берут по три, и потому что каждый лишний в такой работе — это лишний, кто может ошибиться. Пришло двадцать два.
Двадцать два мужика собрались во дворе и стояли, и большинство из них были из нижнего ряда, и большинство из них месяц назад на меня не смотрели, а теперь стояли и ждали, возьму ли я их.
Я выбирал по одному признаку, и признак был простой.
Кто хорошо плавает.
Не «кто сильнее». Не «кто смелее». Кто плавает.
Мы отсеяли четырнадцать за десять минут, потому что тут, оказывается, толком плавает меньше половины взрослых мужчин, и это меня в своё время поразило и продолжает поражать: люди живут на острове, ходят в море каждый день и плавают из рук вон плохо.
Впрочем, у нас на Севере точно так же. Половина плавсостава не плавает вовсе, и всех это устраивает, потому что в воде плюс три умение плавать продлевает тебе жизнь на четыре минуты.
Здесь вода была двадцать три.
Здесь это имело значение.
Кассо я брать не хотел.
Ему было девятнадцать. Он был другом Кинта — они вместе выросли, вместе ходили на воду, и Кинт его таскал за собой везде.
Плавал он прекрасно. Лучше всех, кто пришёл, — я гонял их от берега до камня и обратно по три раза, и на третьем заходе он единственный дышал ровно.
И он мне не нравился.
Не как человек — как человек он был отличный: весёлый, лёгкий, из тех, кто в любой компании через десять минут свой.
Он мне не нравился как исполнитель. Он на разборе перебивал и предлагал, как лучше, и, что хуже всего, иногда предлагал по делу.
Я сказал Кинту: не бери.
Он спросил почему.
Я объяснил как мог: слушает плохо. Думает сам. В воде это плохо.
Кинт выслушал и сказал, что Кассо плавает лучше всех, что он его знает с семи лет и что он за него отвечает. Я мог настоять.
Я имел на это полное право: план был мой, работа была моя, и Кинт, я думаю, уступил бы.
Я не настоял.
Отчасти потому, что у меня было двести дридцать слов и я не мог объяснить разницу между «плохой человек» и «плохой исполнитель». А отчасти — и это правда — потому, что Кинт вчера при всех вынул себя из-под дяди, и мне не хотелось сразу после этого ломать его через колено.
Замысел я объяснял два часа на песке.
Это, скажу я вам, было тяжелее, чем сама работа.
Я разровнял песок у бухты, наложил камешков и палочек и начал.
Первые два пункта заняли четыре фразы, и обе они были против того, что все шестеро считали очевидным.
Мы за ними не гонимся: у них четыре гребца, у нас три, лодки одинаковые, и до темноты мы придём с пустыми руками и сорванными спинами.
Мы делаем так, чтобы они пришли сами.
Тут на меня посмотрели как на дурака, и я поставил на песке четыре камешка и один, обвёл один и придвинул к нему четыре.
Кинт понял первым и сказал слово, которое я разобрал: «рыбак».
Одинокий рыбак в чёлне, далеко от берега, занятый сетью, — это не добыча. Это подарок человеку, которому надо привезти домой не то, что он увидел с воды, а того, кого можно спросить.
Солнце.
Я нарисовал на песке дугу и показал, где солнце будет к четырём часам после полудня: низко, на западе, то есть у нас за спиной, если мы стоим между ними и берегом.
Они пойдут на нас против солнца.
Человек, гребущий против низкого солнца по воде, видит примерно ничего. Он видит силуэт и блики, и на воде эти блики бьют так, что глаза слезятся.
Он увидит лодку. Он увидит двоих в ней.
Он не увидит третьего.
Течение.
Вот это объяснял Кинт, а не я, потому что я на этом берегу был чуть меньше двух месяцев, а он всю жизнь.
Вдоль восточного берега вода идёт на юг. Слабо, но идёт, и к вечеру усиливается.
Всё, что упадёт в воду в трёхстах метрах севернее Долгой отмели, снесёт на отмель за четверть часа.