«Куннис». Чужак.
Нет. Не так. Я потом разобрался: у них это слово шире, чем «чужак». Это «тот, кто не при доме». Человек без своих. Должник, у которого нечем.
Я ткнул во вторую засечку.
Он сказал два слова. Одно знакомое: «пупи». Ребёнок.
Я ткнул в третью. Он молчал долго.
Потом поднял палку и рядом с третьим человечком нарисовал ещё одну фигурку — побольше. И провёл от неё короткую линию вниз, к горизонтальной черте, будто прикрепил.
Потом посмотрел на меня и открыл рот — и не сказал.
Оглянулся. Вниз, на тропу, хотя за нами на этом мысу не было ни души, и оглянулся он не на человека, а на посёлок вообще.
И только после этого произнёс имя. Тихо, коротко, на выдохе, как произносят то, чего произносить не следует.
Имени я тогда не знал. Я услышал только звук: «Са́рно».
Я отметил, как он это сделал, и отложил. Тогда я решил, что он боится Спирали.
Кинт смотрел на меня и ждал, узна́ю ли я.
Я не узнал.
Он тогда встал, отряхнул колени и показал рукой вниз, на посёлок, туда, где в нижнем ряду стоял крайний дом с тремя горшками в нише.
Дом, в котором мне отвели угол у двери.
И только тут до меня дошло, чьё имя он назвал.
Мы спускались в темноте, молча, и я думал об одной вещи.
Всё это время я считал, что распутываю нападение.
А передо мной на камне только что нарисовали расписание.
Камни двигают. После этого пропадает человек. Всегда должник. Всегда тот, у кого нечем. И всегда — не сразу, а через какое-то время, потому что между засечкой и человечком у Кинта был зазор.
Три раза за то время, что этот парень помнит.
И где-то на этой линии, третьей засечкой, стоял отец Тиссы.
А в нише крайнего дома нижнего ряда лежала глиняная бирка с человечком, и Тисса, показывая мне её, смотрела в угол, где спал мальчишка со сломанной ногой.
Я шёл вниз по козьей тропе за спиной у Кинта и очень отчётливо понимал, что молчать мне осталось недолго.
И что четыре ночи назад кто-то из этого посёлка стоял на склоне и отвечал огнём в море.
А значит, четвёртая засечка уже поставлена.
Буду благодарен за подписку, лайк и комментарий.
Глава 7. Остров, увиденный сверху
Кинт пришёл за мной через неделю после мыса.
Пришёл к площадке у источника, где я сидел кассиром при чаше, сел рядом на камень и долго молчал.
Потом сказал два слова и показал рукой на запад.
Я к тому времени знал слов сто двадцать и мог понять простую фразу через раз. Эту понял: «пойдём смотреть».
Показал на себя, потом на площадку и развёл руками: меня не отпустят.
Он усмехнулся и сказал ещё что-то, и в этом «что-то» я разобрал слово, которое означало коз.
А. Ну да. За козами.
За козами на террасы ходят двое-трое, ходят на день-два, и никого это не касается, и никому не приходит в голову спросить, зачем. Отличное прикрытие, и придумал его не я.
Я показал ему: вдвоём?
Он покачал головой и показал два пальца, потом три. Потом ткнул вниз, в сторону нижнего ряда. Тисса.
Я, честно говоря, удивился. Показал: зачем?
Он посмотрел на меня как на дурака и объяснил очень длинно, и я понял примерно четверть, а остальное дошло потом, на месте, само.
Он знал воду. Он знал каждый камень под килем в главной бухте, знал, где мель, где течение, где можно пройти в отлив.
А берег он знал плохо.
Тропы, распадки, где стоит вода после дождя, где проходят козы, где заброшенные террасы и что на них растёт, — это знали женщины. Потому что двадцать лет по этим тропам ходят они, а не он.
Мне нужны были оба.
Глину я пошёл просить к Мастеру.
Мне нужна была карта. Не в голове — в голове я держал уже примерно всё, но у меня в голове это лежало кусками, а куски надо было свести, а сводить в уме, когда третьи сутки спишь по четыре часа, — это самообман.
Мне нужна была плитка сырой глины, на которой можно нацарапать и потом стереть.
Мастер сидел на своём пороге, как всегда. Между колен камень, в руке палка с костяным наконечником, слева кучка готовых пластин, справа кучка бракованных.
Он поднял на меня глаза и, не здороваясь, кивнул на бракованные: бери, если надо.
Я сел рядом на корточки и показал: не то. Сложил пальцами прямоугольник, изобразил, будто царапаю, и показал на землю — мягкое.
Он подумал секунду.
Потом отложил работу, встал, скрылся в доме и вернулся с куском сырой глины размером с две ладони, завёрнутым в мокрую тряпку.
Развернул. Отщипнул половину. Оставшуюся половину аккуратно завернул обратно и унёс в дом. Мне, значит, половину.
Я взял, размял, раскатал ладонью на пороге в лепёшку и попробовал провести ногтем черту. Получилось.
Он смотрел.
Я показал ему пальцем на него самого и поднял брови.
Он не понял.
Я показал на себя и сказал:
— Курса.
Потом показал на него.
Старик посмотрел на меня очень долго. Я так и не понял, что там у него в голове было — то ли он удивился, что чужак спросил, то ли удивился, что чужак спросил только на пятнадцатый день.
Потом ткнул себя в грудь и сказал:
— Ту́ло.
И вернулся к камню.
Я шёл обратно с куском глины в руках и думал одну вещь, за которую мне было неловко.
Пятнадцать дней. Пятнадцать дней я ходил мимо этого человека, брал у него лезвия, смотрел, как он работает, и держал его в голове под кличкой «Мастер».
Функция. Очень удобно. С функцией всё понятно: что делает, чем полезен, куда приложить.
Про это мне на выпуске и было сказано. Тогда я решил, что меня похвалили.
Вышли до света.
Я поставил себе задачу на два дня и разложил её так, как разложил бы её на службе: не «посмотреть остров», а собрать привязку.
Работал я по старинке, потому что другого способа не было.
Счёт. Пары шагов. Одна пара — примерно полтора метра. Считаешь до сотни, загибаешь палец, считаешь заново. Десять пальцев — тысяча пар, полтора километра. Дальше перекладываешь камешек из кармана в карман, только карманов у меня не было, так что я перекладывал камешки из левой ладони в правую и выглядел, полагаю, как идиот.
Направление. По солнцу и по тени. Утром тень длинная и идёт на запад, в полдень короткая и на север, вечером на восток. Точность так себе, градусов десять, но мне не в артиллерию.
Привязка. Самое главное. Каждую точку я привязывал не к «примерно там», а к двум ориентирам разом: вершина северного гребня и седловина. Если ты видишь оба и знаешь, под каким углом они разошлись, ты знаешь, где стоишь. Это делается на глаз и после сотни повторений — с точностью шагов до сорока.
Кинт и Тисса первые часа два смотрели на меня как на больного. Потом Кинт спросил.
Я не смог объяснить. Я показал: считаю. Показал: смотрю туда, туда. Потом развёл руками и стукнул себя по лбу.
Он не понял. А Тисса поняла.
Она поняла не то, что я делаю, а зачем: она увидела, что я собираю в голове что-то, что потом можно достать целиком.
И на привале, когда я вынул из-за пазухи глиняную лепёшку и начал царапать, она встала и отошла на три шага.
Я поднял голову.
Она смотрела на мою руку.
И лицо у неё было точно такое, как в тот день, когда я нарисовал в пыли человечка при Ниссо.
Я не сразу сообразил, а потом сообразил и похолодел.
На этом острове царапают по глине один человек.
Я убрал лепёшку.
Не спрятал демонстративно, а просто убрал, будто закончил.
И потом два дня чертил только тогда, когда Тисса была далеко, и это, между прочим, было первое, что я на Саринте сделал тайком.
Кинт, кстати, не испугался вообще. Он подсел, посмотрел, потыкал пальцем в мои каракули и сказал что-то с вопросительной интонацией.
Я показал: это бухта. Это источник. Это мыс.
Он смотрел на плитку, потом на настоящий мыс, потом опять на плитку.
Потом поднял на меня глаза, и вот тут у него сделалось лицо, которое я узнал мгновенно, потому что видел его сто раз у молодых лейтенантов, впервые получивших нормальную карту вместо схемы «от берёзы направо».