Радость у людей после первой удачи — вещь одинаковая везде, и я её видел много раз.
Так радуются в конторе, когда сдали годовой отчёт. Все ходят, хлопают друг друга, кто-то приносит торт, и никто в эту минуту не хочет слышать, что через неделю налоговая пришлёт требование и всё начнётся заново.
Человек, который в такую минуту говорит «подождите, посчитаем», — сволочь и зануда.
Я был сволочью и занудой.
Я стоял в проходе, весь в чужой крови, и смотрел на это, и мне было очень плохо, и плохо мне было не от того, что рано радуются.
У меня в голове очень некстати заговорил человек, которого я не слышал с той ночи на террасах.
«Товарищи курсанты. Про противодесантную оборону.
Запомните главное, и оно противоречит здравому смыслу.
Высадка почти никогда не идёт туда, где её громче всего показывают.
Вам покажут. Обязательно покажут. Вам покажут дым, шум, огни, лодки, идущие открыто и нагло, и вы, естественно, соберётесь туда, потому что туда идёт противник и вы его видите.
А высадка тем временем идёт в трёх километрах, в том месте, которое вы осмотрели неделю назад и записали подхода нет.
И вот теперь слушайте самое неприятное.
Когда вы это поймёте, вы решите, что вас обманули отвлекающим ударом.
Это не так.
Отвлекающий удар — это когда противник тратит на обман малую часть сил.
А хороший командир пускает в отвлечение основную. Потому что основная сила, дерущаяся всерьёз, — это единственный обман, в который верят».
Гуляев. Четвёртый курс, ноябрь, и я, помнится, спросил тогда — а как отличить?
Он сказал: никак. Отличить нельзя. Можно только не снимать резерв.
Я вспомнил это до того, как начал считать.
И только потом начал.
Тела на гальке считать было нельзя.
Их сносило накатом, их оттаскивали свои, часть шевелилась, и с сорока метров живой лежащий и мёртвый лежащий выглядят одинаково.
Поэтому я считал живых. Тех, кто стоит.
На гальке, у носа легшей варды, — двадцать один человек на ногах.
На первой варде — тридцать.
На второй, застрявшей в устье, — тридцать четыре.
И двенадцать ушли на юг, за огнями.
Складываем.
Двадцать один плюс тридцать плюс тридцать четыре плюс двенадцать. Девяносто семь.
А я насчитал вечером восемьдесят.
Я пересчитал в третий раз и на третий получил примерно то же.
Я считал их вечером, лёжа на Кунде: два раза по тридцать четыре плюс три чёлна.
Я считал тех, кто сидел в лодках.
А сколько сошло на берег до того, как лодки пришли в бухту?
Отличить нельзя. Можно только не снимать резерв.
Я не снял. Восемь человек.
Восемь мужчин, которые всю ночь и всё утро простояли на седловине и не сделали ничего, и на которых уже начали коситься, и один из них днём раньше подошёл ко мне и спросил, за что его наказали.
Восемь человек, стоящих нигде.
Я развернулся и посмотрел наверх.
Посёлок орал.
Солнце уже встало, и в его косом свете было отлично видно всё: террасы, верхнюю улицу, дом Акара с наружной лестницей, тропу к источнику.
И над всем этим — гребень, а за гребнем седловина.
Всё было пусто и тихо.
А потом сверху, от источника, пошёл дым.
Не сигнальный. Не костёр. Широкий, ленивый, чёрный. Так горит крыша.
И через две секунды, оттуда же, сверху, из посёлка, за нашими спинами, ударил сигнал.
Три вспышки. Пауза. Три.
Наш.
Тот самый, которому я четыре недели учил детей и который через них выучил весь остров.
«Много. С запада».
Кто-то стоял наверху, у чаши, с обрядовым кругом в руках и ловил только что вставшее солнце, и подавал единственный сигнал, который знал, — и он был неправильный, потому что никакого запада уже не было.
Они были внутри.
Буду благодарен за подписку, лайк и комментарий.
Глава 19. Первая волна
Вёсел было слишком много.
Я стоял на верхней улице в предрассветной серости и считал удары, и на четвёртом понял, что считаю не то.
Считать надо не удары. Удары у всех одинаковые. Считать надо плеск.
Когда гребёт одна лодка, вода отвечает одним звуком: короткий общий всплеск и потом шорох капель с лопастей. Когда гребут две — звуки накладываются и получается двойной, с оттяжкой.
Тут была не оттяжка.
Тут был сплошной ровный шум, как будто кто-то методично полоскал бельё в очень большой бочке.
Три лодки. Может, четыре.
Идут с юга, вдоль берега, вплотную под обрывами.
Оттуда, где я в июле осмотрел подход и записал: подхода нет.
Сигнала не было.
Ни с Кунды, ни с седловины.
Я потом восстановил, как это вышло, и вышло это просто и обидно.
Марно всю ночь смотрел на запад, потому что оттуда пришли огни и потому что оттуда они стояли весь день. Мыс Кунда смотрит на запад, север и юго-запад — я сам это записал в июле и сам этому радовался.
А они обогнули южное плечо.
С мыса юг закрыт скалой. Марно физически не мог их увидеть.
Он их услышал — но услышал, когда они уже входили в бухту, а зеркалом в темноте не помашешь.
Он побежал.
От Кунды до посёлка два километра и двадцать минут бегом. Он прибежал за восемнадцать, когда всё уже началось, и первое, что сделал, — извинился.
Я поднял посёлок без сигнала.
Это заняло одиннадцать минут, и это единственная цифра из той ночи, которой я до сих пор горжусь.
Одиннадцать минут — от того момента, как я услышал вёсла, до момента, когда все двадцать два поста стояли на местах.
И не потому, что я хорошо кричал.
Потому что шестеро детей спали одетыми у стены во дворе, и я разбудил их ногой, и они разбежались, не спрашивая куда, потому что маршруты у них были заучены четыре недели назад и превращены в игру.
Пирри ушла наверх, к источнику. Двое — вниз, по нижнему ряду. Один — на террасы, к пращникам. Один — к Кинту.
И один — просто по улице, крича одно слово.
Я это потом восстанавливал по кускам и вот что выяснил.
Дети несли не «тревога». Они несли короткую формулу, которой я их не учил и которая сложилась у них сама за четыре недели: имя, потом место, потом действие.
— Курса велел: восьмой — стоять.
И дальше, дальше, из двора во двор, с поста на пост, на четырёх десятках дворов подряд, разными голосами, детскими, сорванными:
— Курса велел.
Я тогда, в темноте, слышал это со всех сторон и не отдал ни одного из этих распоряжений. Их отдал Ниссо — он сидел у стены со своими камешками и говорил, кому куда бежать и что сказать.
А имя они подставляли моё, потому что так короче и потому что так слушаются.
Я стоял на обрыве над бухтой и смотрел, как они входят. Светало.
Не рассвет ещё — та серая муть, в которой видно силуэты и не видно лиц, и в которой вода кажется темнее неба.
Они шли в кильватер.
Впереди — три чёлна.
За ними, метрах в двухстах, две варды.
Я их наконец разглядел.
Двадцать четыре весла с борта. Длина — за девятнадцать метров, метров на пять длиннее нашей. Узкая, с высоко поднятым носом, и на носу стоит вырезанная из дерева рыба, задранная вверх, метра в полтора.
Гребли ровно, без спешки, длинным гребком.
Между гребцами по всей длине лежали и сидели люди — те, кто не грёб.
Я считал их и сбивался, потому что в серости они сливались.
По верхней оценке — на каждой варде двадцать четыре гребца и человек десять сверху.
Тридцать четыре. На двух — под семьдесят.
Плюс три чёлна.
Я стоял на обрыве и очень спокойно думал, что вообще-то это конец.
Конец не в смысле «нам не выиграть» — мы и не собирались выигрывать.
В смысле, что мой расчёт был на пятьдесят.
Их было около восьмидесяти.
Огни зажгли в тот момент, когда головной чёлн поравнялся с южной оконечностью.
Их было двое — двое мужиков с южных террас, которые сидели там всю ночь у двух заготовленных куч, и у них была одна задача и один признак, по которому её начинать.