Рации не было. Не было вообще ничего, кроме меня, лежащего голым животом на холодном камне на краю света.
И тут за моей спиной вспыхнуло.
Я развернулся на локтях так, что ободрал грудь.
Свет шёл с востока. С той стороны, откуда я пришёл. Со стороны посёлка.
Не из посёлка — чуть в стороне и ниже, у верхнего края, там, где тропа от домов уходит к источнику. Небольшой, закрытый со всех сторон, кроме одной.
Открытой на запад.
Четыре счёта. Пауза в восемь. Три.
Ровно так же.
Кто-то стоял в двух километрах за моей спиной, между мной и людьми, у которых я сегодня пил воду, — и отвечал морю.
Я вжался в камень и досмотрел до конца, потому что мне надо было знать, сколько раз он повторит.
Буду благодарен за подписку, лайк и комментарий.
Глава 5. Чужой долг
Я вернулся затемно и первые полтора часа работал.
Огонь за спиной погас минут через пять после третьей вспышки. Я не пошёл на него — я на это потратил ровно столько времени, сколько нужно, чтобы понять, что не пойду.
Соображения были такие. До того места около двух километров по каменной тропе в темноте. Пока я дойду, там никого не будет: короткий сигнальный костёр жгут не для того, чтобы сидеть рядом. Единственное, что я получу, — это кострище, которое я и так найду завтра при свете. Единственное, чем рискую, — что меня увидят возвращающимся оттуда.
А человек, которого видели идущим оттуда, откуда шёл сигнал, — это уже не наблюдатель.
Так что я не пошёл. Я обошёл посёлок по широкой дуге, зашёл с противоположной стороны, лёг за загоном и стал ждать рассвета.
Задача была простая и решалась, в теории, за час.
Ночью человек ходил. Ходил далеко, вверх, по камням, разводил огонь. Значит, у него на руках сажа или смола, у него ободрана обувь или ступни, он спал два часа вместо шести, и он вернётся в посёлок с той стороны, с которой обычно не ходит.
Мне нужно было посмотреть на сорок мужиков в первый час после подъёма.
Я лежал за загоном и смотрел.
И через сорок минут понял, что задача не решается вообще.
Они все встали до света. Все.
К тому времени, как небо посерело, в посёлке уже стучали, ходили, гнали коз, тащили сети, и у половины людей ступни были в таком состоянии, что по ним можно было ставить диагноз «прожил здесь жизнь». Руки у всех были грязные. Сажа была у всех, потому что очаг топится каждое утро и дым идёт в комнату. Не спавших было человек десять, из них четверо — женщины с грудными.
Через час наблюдения я имел список подозреваемых из сорока фамилий, которых, вдобавок, не знал.
Городской человек оставляет след, потому что живёт в чистоте и любое отклонение видно. Тут отклонений не было. Тут вся жизнь была отклонением.
Единственное, что я вынес из этих сорока минут, — одну мелочь.
Я не увидел Черпака.
Все были при деле, а распорядителя источника, который каждое утро отпирал площадку, в то утро подменял кто-то другой. Мелочь. Может, заболел. Может, ушёл на террасы.
Я её просто запомнил.
Дальше мне надо было решить главное, и я его, разумеется, решил.
Рассказывать или нет.
Я просидел на камне у загона до полного света и взвесил всё как положено. Выходило, что поднимать шум нельзя: обнаруженный канал ценнее перекрытого. Пока человек считает, что его не видят, он ходит, жжёт, отвечает и оставляет следы. Как только поймёт, что его ищут, ляжет на дно — и ляжет вместе со всем, что за ним стоит.
Правило верное. Его знает каждый в нашем деле и любой опер в райотделе.
Мешало ему ровно одно.
У меня было сорок слов, и тридцать из них — названия горшков.
Я не мог рассказать. Не «не хотел», не «взвесил и решил» — не мог. Фразу «на мысу стоит створ, и кто-то из вас отвечает огнём в море» нельзя изобразить ни жестами, ни палочкой на пыли, ни через тринадцатилетнего пацана со сломанной ногой. Всё, что у меня получилось бы показать, — это огонь, море и выпученные глаза. Так показывает любой сумасшедший.
Так что никакого выбора у меня не было.
А я полтора часа честно сидел на камне и подбирал себе, почему я его сделал.
Это, между прочим, самая распространённая работа человеческой головы, и я всю жизнь был уверен, что она не про меня.
Во что мне обошлось молчание, я понял быстро.
Следующие три недели я смотрел на каждого человека в этом посёлке и думал: ты?
На мужика, который вместе со мной тащил сеть. На женщину, которая давала мне лепёшку. На пацана лет пятнадцати, который таскался за мной хвостом и повторял мои движения. Ты?
Хуже этого в моей жизни было мало что. Служба тем и хороша, что там есть свои и есть чужие, и ты знаешь, кто где. А тут я жил среди ста с лишним человек, ел с ними, работал с ними — и один из них ждал лодки.
Черпак пришёл ко мне после завтрака и объяснил, что я никуда не иду.
Объяснил доходчиво, без языка. Отвёл к восточному проходу — тому, через который меня привели, — и провёл носком сандалии черту поперёк.
Потом показал на меня. Потом на черту. Потом покачал головой.
Один раз, влево.
Он этот жест, похоже, перенял от хозяина, и делал его хуже, с нажимом.
Я показал на себя, потом за черту, потом развёл руками: почему?
Он вытащил из-за пояса глиняный брусочек и потряс им у меня перед носом.
А. Ну да.
Я стоял и очень мирно, доброжелательно улыбался, а сам смотрел на обвод и считал.
Обход по внешней стороне — метров четыреста. Мест, где можно перелезть между домами, минимум три. Верхний проход к источнику вообще никем не закрыт, потому что закрывать его от кого?
Ограда, которая держит только того, кто согласен, чтобы его держали.
Я был согласен, и вот почему.
За чертой лежали камень, козы и море. По эту сторону были люди, у которых язык, вода, лодки и та единственная тропа, что ведёт к щели в скале. Мне нужно было всё это, и нужно было надолго, а чужак, которого приходится ловить, доступа не получает никогда.
Дешевле было соблюдать.
Я кивнул, отступил от черты и пошёл обратно во двор.
Черпак смотрел мне вслед, и я готов поспорить, что он остался очень доволен собой.
К полудню меня перевели из загона в дом.
Это произошло без объявления. Просто Тисса пришла, дёрнула подбородком — иди за мной — и привела в дом.
Дом был крайний в нижнем ряду, маленький, в одну комнату с закутком, с очагом в углу и, естественно, без трубы. Пол земляной. Из мебели — каменная скамья у входа и ниши в стене. В нишах стояли три горшка.
Три. Я вчера видел дом с одиннадцатью.
У стены на соломе лежали мальчишки. Ниссо у окна, Тавво дальше, в темноте.
Мать возилась у очага. Когда мы вошли, она не обернулась.
Тисса показала мне угол у двери — вот твоё место, — потом принесла охапку соломы и бросила туда.
И вот тут началось то, к чему я, честно говоря, оказался не готов.
Я четыре дня был вещью. Меня вязали, вели, привязывали, поили, мазали жиром и ставили на учёт, и всё это было объяснимо и переносимо, потому что вещи не бывает неловко.
А тут мне отвели угол в комнате, где живут четыре человека.
Комнате четыре шага на три.
Я лёг на эту солому и в первые же полчаса пересчитал следующее. Я занимаю восьмую часть жилой площади. Я взрослый мужик весом восемьдесят восемь килограммов, который ест, а не работает. Я сплю в двух метрах от девушки, у которой нет мужа и нет отца. Я не могу выйти во двор ночью, не разбудив всех троих.
Меня взяли не из милосердия — точнее, не только. Меня взяли потому, что я вытащил Ниссо, а значит, теперь их дом за меня отвечает.
И это, как я выяснил в тот же день, работало ровно в ту сторону, в какую я боялся.
К вечеру Черпак принёс во двор корзину и при мне отдал Тиссе три бирки.
Три.