На поясе — тот медный кинжал, который я видел утром на галечнике, и рядом ещё один, короче, и связка каких-то плоских штук, и мешочек.
Всё это вместе весило, я думаю, килограммов пять-шесть.
Шесть килограммов — это не смертельно. Шесть килограммов на поясе взрослого мужика в воде по грудь — это неудобно и всё.
Он поскользнулся.
Дно там песчаное, но у самого горба лежат камни, обросшие, скользкие как масло, и он на них встал и поехал, и ушёл с головой. Он вынырнул. Потом ушёл опять.
Я пошёл к нему.
Я не собирался его спасать. Я честно об этом говорю: я пошёл к нему, потому что он был предводитель и потому что живой предводитель стоит дороже мёртвого.
Я дошёл за сорок секунд.
Он к тому моменту вынырнул третий раз, и лицо у него было уже не соображающее.
Я схватил его за пояс.
За пояс — потому что мне надо было его развернуть, а разворачивают за пояс.
И начал отстёгивать.
Пряжка была костяная, простая, я такие видел на острове десятки раз, и она открывалась одним движением.
Он мне не дал.
Он схватил меня за руки.
Обеими, поверх моих, и стал их отдирать от пряжки, и делал он это не в панике и не бессознательно.
Он понял, что я делаю.
Он сообразил, что чужак пытается снять с него пояс, и решил, что чужак его грабит.
Мы боролись за эту пряжку секунд десять.
Десять секунд — это очень много, когда у человека вода в лёгких.
Он перестал сопротивляться на восьмой.
Я снял пояс на одиннадцатой, вытащил его на мелкое и качал его на песке долго, и Дулла потом сказала мне, что качать надо было не так, и была права. Он не задышал.
Я сидел на песке рядом с ним, мокрый, с чужим поясом в руках, и очень отчётливо понимал, что произошло.
Он умер, потому что не отдал пояс.
Не за остров, не за своих, не за добычу.
За шесть килограммов меди, которую он мог бы снять сам за одно движение, если бы понял, что я делаю.
Я думал, что мне будет что-то по этому поводу.
Мне не было ничего.
Я сидел на песке и вспоминал Кассо, утонувшего двенадцать дней назад в семистах метрах отсюда за медный кинжал.
Один за то, что хотел взять медь.
Другой за то, что не хотел отдать.
Три чёлна ушли.
Все три, с людьми, — их никто не преследовал, потому что преследовать было не на чем и незачем.
На берегу и на мели осталось человек тридцать пять.
Мы их не били.
Они сидели на песке Долгой отмели, мокрые, без лодок, без старшего, в шести километрах от посёлка, и делать им было решительно нечего.
Обратно мы шли часа три.
Не в Ниппу — в Каллу, в главную бухту, потому что прятать больше было не от кого.
Гребли восемь человек из двадцати. Остальные лежали на дне между банками вповалку и спали, и никто их не будил.
Я сидел на корме рядом с Кинтом и не спал, потому что не мог.
Он вёл варду и молчал первый час. Потом сказал:
— Я бросил проход.
Я кивнул.
Он подождал и сказал ещё:
— Из-за меня они взяли семерых.
Он был прав, и я это знал, и весь остров это знал, и на нём это висело потом ещё год.
Я мог ему сказать, что если бы он не бросил проход, нас бы взяли на площадке и Акар не дошёл бы до развилки, и утром на Саринте была бы вода, и они бы спокойно сидели у чаши, и посёлку не осталось бы ничего, кроме как вынести им на берег всё, что просят.
Я мог сказать, что он единственный за ту ночь принял решение сам, и принял правильное.
Я всё это ему сказал.
Он выслушал и кивнул, и я по лицу видел, что он ничего из этого не взял.
Тогда я сказал последнее, и вот его он взял.
Я сказал:
— Я тебе велел уходить к террасам.
Он кивнул.
— Ты не ушёл.
Кивнул.
— Правильно сделал.
Он посмотрел на меня.
И я сказал то, ради чего, наверное, все эти недели и были:
— Значит, ты уже не мой.
Он не понял.
Я объяснил как мог, и суть была такая.
Человек, который выполняет приказ, — исполнитель. Хороший исполнитель — это очень много, и на них всё стоит.
А человек, который в нужную минуту нарушает приказ и оказывается прав, — это уже не исполнитель.
Это тот, кому в следующий раз приказ отдаёт кто-то другой.
Мы вошли в Каллу перед закатом.
На галечнике стояло человек шестьдесят.
Они стояли молча — не махали, не кричали, — и стояли они, я думаю, часа два, потому что варду видно с обрыва за час до подхода.
Первым, что я увидел, подходя, была Пирри.
Она стояла у самой воды, впереди всех, по щиколотку, и держала в руках пустой горшок.
Груз мы вытаскивали до вечера.
Всё, что они взяли в нижнем ряду: сети, горшки, инструмент, две козы, которых, кстати, вытащили живыми и которые потом ещё три года давали молоко.
И их собственный груз.
В носовом отсеке, в отдельном сосуде, запечатанном глиняной пробкой, лежало то, ради чего, я думаю, и стоило всё это писать.
Сосуд открывали во дворе, при огне, и вокруг стояло человек тридцать. Первым выкатился слиток.
Плоский, с ладонь, красноватый, тяжёлый — и по двору прошёл звук, которого я на Саринте не слышал ни разу за всё время. Не крик. Такое общее «ох», какое бывает у людей, увидевших слишком много денег сразу. Их было шесть.
На этом острове три медных клинка на двести десять человек, и все три наследственные. А тут в одном сосуде лежало столько меди, что хватило бы на двадцать.
Мужик из нижнего ряда протянул руку и потрогал слиток пальцем, осторожно, как трогают горячее. Потом отдёрнул и вытер палец о рубаху.
Дальше пошли шнуры.
Их развернула Тисса — я ей отдал, потому что руки у меня к вечеру не разгибались, и потому что она к тому дню читала узлы не хуже меня.
Она села на землю у огня, растянула первый и стала считать вслух.
Считала она медленно, ведя пальцем, как считают при всех, когда важно, чтобы слышали.
— Четырнадцать десятков и четыре. Три десятка и восемь. Один десяток и два.
Пауза.
— Шесть.
Это был наш.
Двор молчал, потому что наш шнур к тому вечеру знали все: его месяц назад разбирали при людях, и шесть узлов с человеческим волосом на четвёртом участке успели стать на этом острове чем-то вроде общей меры.
Она развернула второй.
— Четыре.
Третий.
— Три.
Четвёртый она разворачивала дольше остальных, потому что он был длиннее и потому что узлов на нём было больше.
Она дошла до четвёртого участка, до узлов с волосом, и стала считать, и на середине сбилась и начала заново.
Потом сказала:
— Одиннадцать.
Во дворе никто не сказал ни слова.
Мы полтора месяца жили одним числом. Шесть. Мы из-за шести дрались двое суток, сожгли верхний ряд и похоронили двадцать три человека.
А на земле у огня лежало четыре шнура, и на одном из них стояло одиннадцать, и остров, с которого его сняли, назвать было некому.
Последним из сосуда достали плоский камешек на шнурке.
С вырезанным знаком: три концентрических круга и косая черта через них. Не спираль в кресте — другой.
Я его показал всем, кого нашёл. Никто на Саринте такого не видел.
А Кинт посмотрел, показал рукой на восток и сказал одно слово:
— Стена.
Буду благодарен за подписку, лайк и комментарий.
Глава 25. После прилива
Шесть суток на Саринте не было воды. Совсем.
Это надо сказать отдельно и сказать прямо, потому что иначе получается неправда.
Мы победили.
Мы отбили источник, утопили их варду, вернули семерых пленных, положили тридцать с лишним человек и разогнали остальных.
И шесть суток после этого двести человек пили морскую воду с растёртым инжиром, по два глотка, потому что пресной на острове не было ни капли.
Мы её отвели сами. Своими руками, ночью, ради того, чтобы победить.
Что мы делали эти трое суток.
Пили морскую. Не чистую — с солью много не выпьешь, а её там и так соль. Мы разводили: три части морской, одна часть сока из выжатого винограда и инжира, которого на террасах оставалось немного.