Бабушка часто говорила: «У тебя глаза дырявые, Марта. Всё видят, всё принимают, ничего не отдают обратно. Такие глаза дар и наказание одновременно». Волосы она носила в косе — с детства привыкла, да и бабушка не разрешала стричься: «Девичья краса — коса». Коса была густой, тяжёлой, мыть её приходилось долго, сушить — ещё дольше, но она не жаловалась. В бабушкином доме вообще не принято было жаловаться. Жаловаться грех.
Работать — спасение.
Тело её было тонким, почти мальчишеским — широкие плечи (от гребли, от вёсел, от таскания воды), узкие бёдра, маленькая, почти плоская грудь, которую она стеснялась и прятала под бабушкиными кофтами. Но в этой тонкости была особая стать — гибкая, текучая, как у ивы над водой. Движения её были плавными, неторопливыми — сказывалась привычка к тяжёлому деревенскому труду, где каждое движение должно быть точным и экономным, иначе к вечеру просто упадёшь.
Она не знала, что со стороны это выглядит красиво. Не знала, что мужчины- местные, кимрские — заглядываются на неё, когда она идёт к реке с коромыслом, или наклоняется за картошкой, или просто стоит на крыльце, подставив лицо солнцу. Не знала — потому что бабушка не учила её этой науке. Бабушка учила другому: терпению, молитве, работе.
Пироги у бабушки были особенные. С капустой, с грибами, с яблоками — но главное, с любовью. Бабушка Агафья Петровна, сухонькая, быстрая, с натруженными руками и глазами, которые видели насквозь, умела вкладывать душу в каждое движение. Месила тесто, приговаривая молитвы, и Марта, маленькая, сидела тут же, на лавке, наблюдая за этим таинством.
— Тесто, Марта, оно живое, — говорила бабушка, осыпая руки мукой. — Его бить нельзя. Его любить надо. Тогда и пирог получится — загляденье. И Марта училась любить. Училась так, как умела: молча, глубоко, навсегда. Всю свою нерастраченную нежность она отдавала бабушке, дому, реке, этим старым ивам за окном. Она не знала, что скоро эту нежность придётся отдавать другим. И что другие будут совсем не похожи на ивы и на бабушку. Марта любила этот дом. Любила просыпаться под петушиный крик, любила бежать босиком по росе, любила запах сена, привезённого с покоса, любила вечера, когда они с бабушкой сидели на крыльце, пили чай с мятой и смотрели на закат.
Счастье, оно не в деньгах, внучка, — говорила бабушка, глядя на догорающее солнце. — Счастье — это когда ты дома. Когда есть кого любить и кто тебя любит. Запомни. Марта запоминала. И думала, что так будет всегда.
Она ещё не знала, что дом может рухнуть. Что любовь может умереть вместе с человеком. Что счастье — это не то, что имеешь, а то, что успел удержать.
Бабушка умерла в начале октября.
Умерла тихо, во сне — легла вечером, сказав: «Что-то я притомилась, Марта», а утром не проснулась. Лежала с лицом спокойным,
умиротворённым, будто и не уходила никуда, а просто решила поспать Марта три дня не могла плакать. Сидела рядом, держала бабушкину руку уже холодную, восковую — и смотрела на неё. В голове было пусто и звонко, как в колодце, с которого сняли крышку. Плакать начала только на похоронах, когда гроб опускали в землю. Слёзы текли сами, заливая лицо, капая на чёрный платок, который она повязала по бабушкиному обычаю. Рыдала негромко, по-бабьи, в голос — как учили, как было принято, как сама бабка когда-то голосила по деду.
И в этот момент — впервые в жизни — она почувствовала, что в ней что-то ломается. Что-то важное, опорное, то, что держало её все девятнадцать лет.
Мир стал зыбким, ненадёжным, чужим.
Люди смотрели, качали головами: сирота, мол, одна теперь, ни кола ни двора. Кто-то вздыхал, кто-то крестился, кто-то уже прикидывал, как бы хапнуть кусочек от бабкиного наследства — домишко-то хоть и старый, а на берегу, земля под ним небось чего-то да стоит.
Тётка Клавдия, бабушкина дальняя родственница, объявилась на третий день после похорон. Приехала из Москвы, шумная, крашеная, в короткой юбке и с золотыми зубами — тогда это было модно, Марта таких в Кимрах не видела. — Ну, здравствуй, сиротка, — пропела тётка, оглядывая дом хозяйским взглядом. — Чего тут у вас?
Марта молчала, глядя на неё исподлобья. В этом взгляде
ИЗ-ПОД длинных, чуть влажных ещё от слёз ресниц — было что-то, от чего тётка на мгновение смешалась. Не по годам взрослая твёрдость. Умение смотреть в самую суть.
Но только на мгновение.
Тётка прошлась по комнатам, поцокала языком, пощупала занавески, заглянула в печь.
— Хоромы, — заключила она. — Только старьё всё. Развалюха.
— Бабушка здесь жила, — тихо сказала Марта. — И я жила.
Ну пожила и хватит, — отмахнулась тётка. — Собирайся, племянница. В Москву поедешь.
Зачем?
Затем, что здесь тебе делать нечего. Молодая, красивая, в Москве таких денег заработаешь — не то что в этом захолустье. А дом я оформлю на себя. По родству. Пока ты там устроишься, я тут похлопочу. Красивая. Тётка сказала это равнодушно, как констатируют факт: стол деревянный, небо синее, девка красивая. Марта не придала значения. Она вообще не знала себе цены — ни в деньгах, ни в человеческом внимании, ни в том, что будет дальше.
Марта смотрела на неё и не верила. Как можно оформить дом, в котором ты и не жил никогда? Как можно выгнать человека на улицу, когда у него только что бабушка умерла?
Но тётка была настойчива. Приехал какой-то мужик в спортивном костюме, с бычьей шеей, покрутился вокруг, поговорил с тёткой по-свойски, глянул на Марту маслеными глазами:- Хороша девка. Не пропадёт.
Он смотрел на неё так, как смотрят на вещь — оценивающе, прикидочно. И Марта вдруг поняла: она здесь больше не дома. Дома больше нет. В тот же вечер она собрала чемодан. Взяла самое нужное — смену белья, бабушкину иконку Казанской Божьей Матери, несколько фотографий, горбушку хлеба и сто рублей, которые бабушка прятала под матрасом «на чёрный день».
День оказался чернее некуда.
Ночью, когда тётка уснула в бабушкиной постели (не постеснялась, не побрезговала), Марта вылезла в окно и побежала на станцию. Бежала через огороды, через пустырь, через железнодорожный переезд — и всё время казалось, что сзади кто-то дышит, догоняет, вот-вот схватит за плечо.
Коса её, распустившаяся от быстрого бега, хлестала по спине, путалась в руках, но она не останавливалась — бежала, как заяц, как зверёк, спасающий свою шкуру.
На станции села в первый попавшийся поезд. Электричка до Москвы была битком — рабочие, студенты, какие-то подозрительные типы с сумками. Марта забилась в угол, прижала чемодан к груди и смотрела в окно, за которым проплывали огни, дома, станции — всё чужое, всё не её.
«Бабушка, — думала она, глотая слёзы. — Ты видишь? Я еду в Москву. Я не знаю зачем. Ты там помоги мне. Не оставь».
Поезд стучал колёсами, унося её в неизвестность.
А в окне, в тёмном стекле, отражалась девушка — маленькая, бледная, с огромными глазами и распущенной косой. Она смотрела на себя и не узнавала.
Та девушка была красивой. Та девушка была сильной. Та девушка могла выжить. Марта ещё не знала, что это правда.
Глава 2. ВОКЗАЛ
Курский вокзал встретил её запахом сложным, густым, незнакомым. Пахло жареными пирожками, перегаром, мазутом, чьими-то духами дешёвыми, приторными, въедливыми. Люди текли мимо сплошным потоком, и в этом потоке Марта чувствовала себя щепкой, которую несёт неизвестно куда. Она вышла на привокзальную площадь и замерла.
Москва была огромной. Не такой, как по телевизору, — там она казалась красивой, парадной, с Кремлём и соборами. Здесь она была серой, грязной, суетливой. Люди бежали, не глядя друг на друга. Машины сигналили, рычали, плевались выхлопными газами. Где-то играла музыка — из ларька, торгующего кассетами, доносилось: «Белые розы, белые розы...»
Марта стояла с чемоданом, маленькая и потерянная в этом людском море. Пальто её, старенькое, не по размеру, трепыхалось на ветру. Коса, которую она наспех заплела ещё в электричке, растрепалась, выбившиеся пряди лезли в глаза. Она была похожа на бездомного котёнка такого же грязного, испуганного и одновременно готового царапаться.