Я помолчал. Сито лежало у меня в кармане сюртука, в тёмной склянке. Эфир взял бы вольную хину чисто, отсёк бы смолы и отдал бы мне на донышко те самые кристаллы.
Да только эфиру подавай холод. Уж больно быстро он кипит. Распахнутое окно и без свечей. Об этом я ещё вчера думал. Дважды я уже отказался от эфира в пользу хлебного вина.
Но, чувствую, не сбежать нам от него. Если хотим добиться своего, придётся поиграться с этим опасным веществом.
– Средство есть, и мы с вами о нём уже говорили, – сказал я. – Только оно со свечами в одной комнате не живёт. О нём после, Адам Васильевич. Дайте срок.
Лемке кивнул, поглядел на чашку с бурой грязью, и плечи его на моих глазах осели. Он снял очки, протёр их фартуком и надел криво, набок.
– Сколько уже лет тружусь аптекарем, – проговорил он тихо. – Порошки да пилюли, декокты да тинктуры. Думал, всё аптечное ремесло насквозь знаю. А тут два вечера кряду, и оба раза на донышке грязь. Может, и не нашего это ума дело, Михаил Алексеевич? Зря мы всё это затеяли. Учёные люди в академиях такого ещё не сотворили. Куда же нам?
Отчаяться решил. Хотя сам же фактически подкинул мне эту идею. Нет уж, так дело не пойдёт. Сам бы, может, уже сдался. Но я, в отличие от Лемке, знаю, каковы ставки. Знаю, чего мы можем достичь.
Выделение чистого хинина в этом году – это сокрушительный удар на опережение истории. Людей сейчас выворачивает наизнанку от этой коры. Она помогает, но слабо, и потому большинству больных приходится уповать на чудо.
Хинин, чистый алкалоид, изменит всё. Это станет настоящей революцией. Вместо стакана горькой грязи пациентам будет даваться чистый концентрат, и действовать он будет отлично. Тот, кто первым научится отсекать балласт и кристаллизовать скрытую силу растений, совершит революцию. Он даст человечеству не очередное знахарское снадобье, а первое в мире настоящее лекарство.
– Адам Васильевич. А ну поглядите на стол! – велел я.
Он поглядел.
– Что у нас в корчаге? Жмых, из которого горечь ушла. Стало быть, связку мы вскрыли. Третьего дня этого не умел ни один человек в Петербурге. А может быть, и в целом мире. Нынче умеем мы с вами, вдвоём, в задней комнате аптеки. Известь мы победили. Первая ступень наша. Осталась одна: растворитель. Мы нынче не проиграли, а разведали дорогу. В войске это зовётся разведкой боем.
– Разведкой… – повторил Лемке, пробуя слово на язык.
– Дженнер к своей оспе шёл двадцать лет. Нам, Бог даст, хватит зимы. Глядите сами. Известь есть, живая. Способ работать с летучим эфиром я сыщу. К весне раздобудем ещё коры, и лежать у нас на донышке будет уже совсем другое.
Дженнера я поминал вслух второй раз за неделю. И неспроста. Как я уже заметил, фамилия его неплохо действует на людей из лекарской сферы. Прямо‑таки вдохновляет их!
Лемке медленно распрямился, и глаза его начали загораться прежним мальчишеским огнём. Он взял чашку с неудачным нашим опытом, накрыл её часовым стеклом и отставил на полку, между весами и ступкой, бережно, по‑хозяйски.
– До следующего раза, – заключил он.
Провожал он меня чёрным ходом, со свечой в руке, и у самой двери вдруг резко усмехнулся.
– Знаете, Михаил Алексеевич… Я ведь нынче опять буду дурно спать.
– Это отчего же?
– А от нетерпения, сударь. От нетерпения.
* * *
Мне уже начало казаться, что я окончательно освоился в этом веке. Да, неудобств в сравнении моим временем было столько, что и целой книги не хватит, чтобы всё описать. Но здесь, в этой новой жизни мной овладел азарт, который стал питать меня похлеще любой цели.
Утром и днём я трудился в Мариинской больнице, пытаясь излечить больных своими методами. В остальное время работал над созданием веществ и изобретений, которые могут изменить эту эпоху.
Но и отдыхать не забывал. Пока что заменой досугу из моего мира здесь служили книги да шахматы с Готье. Последним мы как раз занялись на следующий вечер после посещения Лемке.
Партии наши сделались в доме делом привычным. После ужина, когда Митю с Николенькой уводили спать, а барон с Дарьей Гавриловной усаживались в диванной толковать о хозяйстве, мы с французом занимали столик у печи. Иногда за нашей игрой наблюдала Анастасия, но долго в нашей компании она не присутствовала.
Играл Готье гораздо сильнее меня, бил обстоятельно, по всем правилам, и после всякого разгрома находил для меня пару утешительных слов о том, что оборонялся я нынче твёрже прежнего.
Правда, за утешениями я не гнался. У меня появилась маленькая цель: одолеть, наконец, своего оппонента. Ещё один элемент азарта в моей новой жизни, которому я решил посвятить вечера.
А почему бы и нет? Шахматы развивают мышление. А мозг – мой главный инструмент. Правда, в шахматы в моём веке и в этом играются несколько по‑разному. Вот только я в этом деле любитель. Тонкости мне неизвестны, так что, вероятно, именно поэтому пока что и проигрываю своему оппоненту.
Этим вечером Готье расставил фигуры и повернул доску белыми ко мне.
– Играйте первым, – сказал он. – Нынче мне хочется обороняться. Если вы не против.
Я двинул королевскую пешку и ненадолго отвёл взгляд на окно. На улице холодало, печь дышала мне в спину теплом, и вечер обещал выйти мирным. Правда, обещание это Готье поломал уже на третьем ходу.
– Митя нынче спросил меня, кто сильнее, Суворов или Бонапарт, – сказал он и вывел коня. – Я ответил, что Суворов. Педагогика обязывает. А сам весь день думаю, что солгал ребёнку.
– Отчего же солгали? Суворов с ним так и не встретился. Вопрос открытый. Может, если бы смогли они сойтись, всё сложилось бы иначе.
– Всё равно ложь получается, сударь. Суворов умер. А Бонапарт жив и стоит в поле. Живой полководец всегда сильнее мёртвого.
В ответ я вывел своего коня и поглядел на учителя. Лицо его над доской не менялось, только пальцы свободной руки тихо постукивали по краю стола.
– Вы ведь его никогда не видали? – поинтересовался я.
– Бог миловал. Я уехал раньше, чем Франция о нём услыхала, – Готье снял мою пешку и поставил её подле доски. – Но я читаю всё, что о нём пишут. И от знакомых французов часто узнаю о нём весточки. Знаете, как его зовут во всех этих слухах? Капрал, укравший Францию.
– Крепко сказано, – хмыкнул я.
Первый раз слышу такую формулировку. Мне доводилось читать в своё время лишь о том, что солдаты Наполеона любя называли «маленький капрал».
– Мягко сказано, сударь. Он ведь республике присягал. Республика его выкормила, подняла из ничего, дала ему армию. А он у неё корону украл.
Спорить мне было не о чем, и я прикрылся ходом офицера. Про то, чем кончится вся эта история, я знал больше всех живущих на земле, и знание это полагалось держать за зубами. Но мне было интересно послушать мнение Готье.
– А про ров вам тут сказывали? – Готье поднял на меня глаза. – Про ров Венсенского замка?
– Сказывали. Герцог Энгиенский, – кивнул я.
Делу герцога Энгиенского в моём веке посвящали целые главы в учебниках, а для людей тысяча восемьсот пятого года это была незаживающая рана. Похитив и расстреляв ночью во рву молодого принца династии Бурбонов, Наполеон окончательно сжёг мосты между собой и старой Европой. Из гениального генерала он в один миг превратился для всех в кровавого узурпатора.
– Взяли на чужой земле, ночью, – продолжил Готье. – Судили час и расстреляли во рву, при фонарях! Внука Конде, сударь, – пальцы его легли на ферзя и замерли. – В марте прошлого года кончились все споры о Бонапарте. До того рва иные из наших ещё писали друг другу, что он усмирит смуту и однажды вернёт короля. После рва пишут одно: разбойник на троне.
– И однако смуту он усмирил. Порядок во Франции нынче есть, этого у него не отнять.
– Есть, – Готье двинул ферзя и забрал моего слона. – Порядок на кладбище тоже порядок, не находите? Тихо, ровно, никто не бунтует.