В половине седьмого утра мы выехали.
Сорок вёрст по тракту Бережанск — Казань. Через Боровое, Ильинское, поворот на Щучье озеро, мимо Заборища и далее в казанские предместья.
Ерофей правил молча. В дальних поездках он с купцами и головами вообще не разговаривал — у него было такое убеждение, что ямщику на тракте полагается быть молчаливым, если пассажир не просит. Просить я не просил.
Смотрел на проходящий пейзаж. Зимние поля, открытые всеми сторонами, белые до горизонта, пересечённые редкими оврагами и перелесками. Дорога — узкая, утоптанная полозьями за три зимних месяца; на обочинах — снежные валы по пояс, набитые снегопадами. Местами — столбы вёрст, чугунные, с цифрами по румяной ржавчине. Воронья по берёзам, чёрные на белом. Тонкие дымы из труб редких деревень по правую руку и по левую.
На пятнадцатой версте, у Щучьего озера, через дорогу пересекал волчий след. Одиночный — от леса к лесу. Ерофей слегка натянул вожжи, замедлил лошадей, пока мы проезжали то место, где след пересекал наш путь.
— Одинокий, — произнёс он не оборачиваясь. — Это хорошо, Павел Андреевич. Не волчица с выводком. Одинокий сытый, гуляет.
— Хорошо.
— Зимой здесь раз в неделю след. Пастухи из Заборища их к нам не подпускают. Собак держат, сигналят.
Это было самое длинное изречение Ерофея за первые два часа пути.
В девять утра мы подъехали к постоялому двору в Ильинском. Двадцать пятая верста. Отсюда — самое узкое место пути, перевал через холмистое место «Лысая горка», где ещё до февраля семьдесят восьмого года стоял разбитый шлагбаум старой заставы. Сейчас — свободно, но лошадей нужно попоить, проверить сбрую.
Постоялый двор — бревенчатая изба в два сруба, с большим двором, конюшней на двенадцать голов, с вывеской «Двор купчихи Уткиной, ночлег, корма, чай». Въехали во двор. Из конюшни уже выбежал мальчик лет двенадцати, принял лошадей у Ерофея, повёл к водопойной колоде.
Я вошёл в трактирную комнату.
В комнате было тепло, пахло печным дымом, сушёным сеном, чуть — самоваром. За прилавком стояла хозяйка — невысокая, плотная женщина лет пятидесяти, в тёплом шерстяном платье, в тёмном платке. Посмотрела на меня внимательно:
— Вы — бережанский голова?
Я снял ушанку. Внутри у меня немного ёкнуло — ни в какой предыдущий день этого года меня никто не узнавал в лицо за двадцатью пятью верстами от Бережанска.
— Павел Андреевич Стрешнев. Да.
— Марфа Никитична Уткина. Очень рада. Прошу — чаю, с дороги.
Она сама налила из самовара — большой жестяной стакан с ручкой, по-возничьи, — поставила передо мной на дубовый стол. Пододвинула тарелочку с сахаром и с тонко нарезанным лимоном.
— Марфа Никитична, вы меня как узнали? Вы в Бережанске бывали?
— В Бережанске не была десять лет, Павел Андреевич. Но мой племянник Егор — приказчик у братьев Кацев в Саратове. Он у нас в августе гостил, рассказывал. И про освещение, и про то, что голова там умный, разумный, дело ставит правильно. Потом в ноябре ваши саратовские, когда ехали к вам на церемонию с керосином, у меня тут ночевали. Тоже рассказывали хорошо. Вот я вас по рассказам и узнаю.
Я молчал секунду. Потом кивнул:
— Значит, на Волге обо мне уже говорят.
— Говорят, Павел Андреевич. Говорят по-доброму. Нам это, знаете, на тракте важно: кто едет — к нам. От вас в Бережанск и из Бережанска — спокойно. А то бывали годы, когда, бывало, через Лысую горку купцы переезжать не хотели, объезжали стороной на двадцать вёрст.
— От кого зависело?
Она ушла за прилавок, вернулась с пирогом — с капустой, горячим, прямо из печи.
— От вас — не зависело, Павел Андреевич. От губернских. От того, кто тракт охранял. У нас в восемьсот семьдесят восьмом году четыре купца на тракте пропали бесследно — за один месяц. Тогда и пошли в объезд. А сейчас — спокойно. Губернатор Облонский порядок наладил. Берите пирог, Павел Андреевич, на дорогу.
— Марфа Никитична, а сколько я должен?
— Десять копеек за чай, двадцать за пирог, кому — без платы, вам — без платы. Вы у меня гость. В обратную дорогу заглянете — тогда считать будем.
Я положил на стол полтину — пятьдесят копеек, за всё с запасом. Она посмотрела, покачала головой:
— Павел Андреевич. Я не беру, что не положено.
— Марфа Никитична, берите. Это — за уважение.
Она забрала полтину, спрятала в ящик под прилавком. Не рассыпалась в благодарностях — это у неё было от уважения к деловому порядку.
Через пятнадцать минут мы с Ерофеем снова сидели в санях. Лошади напоены, овсу получили полведра каждая, сбруя выверена. Я доедал горячий пирог с капустой, Ерофей тронул. Впереди было ещё пятнадцать вёрст до Казани.
В половине первого мы въехали в Казань.
Ракитин тридцать восьмого года бывал в Казани три раза, последний — в две тысячи двадцать первом, на конференции по городскому транспорту. Казань тогда была современный миллионник с метрополитеном, стеклянными офисными башнями, реконструированной набережной и новым стадионом у Казанки. Основные ориентиры — Кремль с белыми стенами, минарет Кул-Шариф, силуэт Сююмбике — узнаваемые через полтора столетия.
Сегодняшняя Казань была другая. Двухсот с небольшим тысяч жителей. Без стеклянных башен, без метро, без реконструированной набережной. Но — с теми же белыми стенами Кремля наверху, с тем же шатровым силуэтом Сююмбике, с видом Петропавловского собора в старой нижней части города, узнаваемым по двойному барочному верху, который я помнил по фотографиям конца двадцатого века. Кул-Шарифа в восемьсот восемьдесят первом году не существовало — он был разрушен при взятии города в одна тысяча пятьсот пятьдесят втором, а восстановлен только в начале двухтысячных.
Город жил густо. На Большой Проломной, по которой мы ехали к губернаторской площади, было оживление: извозчики, крестьянские сани с дровами и сеном из окрестных сёл, купеческие сани с товаром с пристани, редкие экипажи чиновников. Лавки с открытыми ставнями; у каждой — приказчик зазывал прохожих.
Ерофей уверенно правил. Он в Казани бывал раз десять — тракт этот знал хорошо, и, кроме того, на Большой Проломной четырнадцать лет назад работал возницей у одного купца, до того как перешёл к Стрешневым.
Губернаторская площадь — широкая, прямоугольная, с памятником Александру Николаевичу в центре (поставлен в семьдесят восьмом по случаю двадцатипятилетия царствования, ещё не знавшего, что следом будет убийство и Троицкий манифест). По одной стороне — здание губернского правления, двухэтажное, классического типа, с портиком на шести колоннах, с двуглавым орлом на фронтоне. По другой — собор. По третьей — здание окружного суда. По четвёртой — губернаторский дом.
Ерофей остановил сани у правого угла губернского правления, чтобы не занимать парадный подъезд. Я вылез, поправил шубу, взял портфель с пакетом из-за пазухи (кожа согрелась о тело, и пакет внутри был тёплым). Пошёл к главному входу.
В приёмной советника Долгушина дежурил секретарь — молодой чиновник в форменном виц-мундире, с бумагами на столе и стопкой визитных карточек рядом.
— К Михаилу Петровичу?
— Стрешнев, городской голова Бережанска. По письму от двадцать седьмого декабря.
Секретарь провёл рукой по списку.
— Да, есть запись: «объяснения по статье 62 направить не позднее 12 января». Но вы — на день ранее?
— Я лично привёз. Посчитал правильным не пересылать.
Секретарь поднял брови — коротко, неофициально. Это у него было профессиональное удивление: приёмы у советника Долгушина происходили при нотариате, при поверенных, при чиновниках нижнего звена; городской голова уезда лично, из Бережанска, сорок вёрст, зимой — редкость.
— Присаживайтесь, пожалуйста. Михаил Петрович сейчас у губернатора, вернётся через двадцать — двадцать пять минут. Чаю вам подать?
— Подайте, пожалуйста.
Я сел на деревянный диван у окна. В приёмной уже сидели два других посетителя: худой седой чиновник с папкой (из Новокрещенска, по поземельному сбору, как он сам коротко представился) и молодой человек в тёмном сюртуке, с длинными волосами, с лицом сосредоточенным. Второй, видимо, ждал кого-то по частному делу.