Литмир - Электронная Библиотека

Я замолчал. Николай сидел, опустив голову. Кулак на колене сжимался и разжимался — раз, два, три.

— А откуда ты всё это знаешь, папа? — спросил он наконец, и голос у него был не тот, какой был в начале разговора.

— Читаю. И думаю.

— Ты раньше так не говорил.

— Раньше я много чего не говорил, Коля. Я сам изменился за этот год. Ты это видишь, и бабушка видит, и Анна видела. Я тебе не буду сейчас объяснять почему. Я тебе говорю другое: я теперь думаю о многих вещах иначе, и о тебе — тоже иначе. Ты мне важен. Поэтому говорю.

Он поднял глаза на меня.

— Папа.

— Да.

— Я не хотел бунтовать. Я просто… — он сбился, начал снова, — Виктор Альбертович говорит правильные вещи. Про крестьян. Про то, что реформа — не воля. Про то, что наша грамота — ничего не решает, если земля… — он опять сбился. — И у него всё сходится. У него красиво говорится. А я не знаю, что ему возразить. Не умею ещё.

— Коля. То, что Залесский говорит правильно, — это часть правды. Крестьянская реформа — действительно неполная. Выкупные платежи — действительно давят. Тебе шестнадцать лет, и ты только начинаешь понимать, что мир несовершенный, и это открытие, — я помолчал, — это открытие делает каждое поколение по-своему, и каждое поколение хочет его исправить, и это — хорошо. Плохо — не хотеть. Плохо — считать, что всё в порядке.

— Значит — ты согласен с ним?

— Я согласен с тем, что он называет болезни правильно. Я не согласен с тем, что он предлагает в качестве лекарства. И я не хочу, чтобы он ставил тебе лекарство, которое не умеет ставить. Это моя отцовская работа, а не его пропагандистская. Я сам завтра — точнее, в понедельник — поговорю с Виктором Альбертовичем. Ты в этот разговор не входишь.

— Папа.

— Да.

— Не говори с ним грубо.

Я посмотрел на сына долго. Эта просьба — не защита листовки, не защита своих взглядов, а защита человека, с которым он был два месяца знаком и которого у меня просил не обижать, — стоила мне в эту минуту больше, чем весь предыдущий разговор.

— Не буду грубо, Коля.

В понедельник двадцать четвёртого октября Сычёв привёл Залесского в мой кабинет в управе в три часа пополудни.

Виктор Альбертович Залесский вошёл в строгом чёрном сюртуке, аккуратно расчёсанный, волосы длиннее, чем полагалось бы преподавателю гимназии (но не настолько длиннее, чтобы директор сделал замечание), с тонким кожаным портфелем в руках. Худой, бледный. Лихорадочные глаза — так было записано в донесении Краснова ещё весной, и так было сейчас: не нервность, а постоянное состояние повышенной внутренней температуры. Залесский жил на интенсивном обмене веществ убеждённого человека.

— Виктор Альбертович. Садитесь, прошу.

— Благодарю, Павел Андреевич.

Я налил ему чаю сам (Сычёв остался за дверью — не по моей просьбе, по собственному решению: есть разговоры, при которых секретарь на пороге, а не за столом). Залесский чай принял, но не отпил. Положил портфель на колени. Начал:

— Фёдор Игнатьич любезно сообщил мне, что городская управа заинтересована в реферате по географии бережанского уезда. Я должен сразу оговорить возможные параметры: рельефные особенности Волжского плато в контексте гидрологии бассейна, местные промыслы в их зависимости от почвенно-климатических условий, плотность населения по приходам. Всё это, господин голова, подлежит тщательному полевому исследованию, которое требует нескольких месяцев работы.

— Виктор Альбертович.

Он остановился. Отставил чашку. Положил руки на портфель. Выпрямился. Ждал. В его позе не было вызова — было осторожное ожидание человека, который пятый год живёт в уезде под надзором полиции и который точно знает: если городской голова посылает за тобой в присутственный час через секретаря, это редко бывает по рефератам.

— Я вас вызвал не по рефератам. О рефератах — позже. Сейчас — о другом.

Я достал копию из папки. Положил на стол. Развернул.

Залесский скользнул взглядом по листу. Не удивился (я это отметил). Не побледнел (у него лицо и так бледное, но я о признаках). Не потянулся глазами к выходу. Он просто прочитал листовку и снова перевёл взгляд на меня.

— Павел Андреевич. Я не уверен, что правильно понимаю вашу мысль.

— Думаю, Виктор Альбертович, понимаете вы отлично. В июле, в вашей учительской, мы с вами уже говорили. Я вам тогда сказал: никаких обсуждений, выходящих за рамки, с моим сыном. Вы дали слово. Я вашим словом удовлетворился и больше к вам с этим не возвращался — до сегодняшнего дня. Сегодня — двадцать первое октября. У меня на столе — листовка, напечатанная на гектографе. Я знаю, что этот листок вы передали моему сыну в начале октября, в парке. Откуда у вас пачка — не знаю; не нужно, чтобы знал, меня это касается только в той мере, в какой касается моего сына. Что я хочу, чтобы вы понимали сразу: сегодняшний разговор идёт по другим правилам, чем июльский. В июле я вам поверил на слово. Сегодня слово — уже не валюта.

— Я…

— Не возражайте. Не исповедуйтесь. Я не в том положении и не в том настроении, чтобы слушать ни возражения, ни исповеди. Я скажу вам три вещи.

Залесский сглотнул. Руки на портфеле сжались чуть крепче.

— Первое. Я не подаю на вас донос и не собираюсь этого делать. Вы сами знаете, что ваше положение в городе зависит от расположения нескольких людей, и мои отношения с этими людьми, — я сделал паузу, — устроены так, что моё решение имеет значение.

Он понял, кого я имею в виду. Гордеев финансировал гимназию через попечительский совет. Уволить Залесского из гимназии по малейшему поводу мог один его кивок. Но и я, голова, мог подать тому же попечительскому совету записку, от которой бы не отмахнулись.

— Второе. Мой сын — мой. Не ваш. Не инструмент. Не аудитория. Он шестнадцатилетний мальчик, который сам не понимает, что переваривает. Я прошу вас — и это просьба, не приказ, — не давать ему больше ни одного листка, ни одной книги с запрещённой литературой, ни одного особого разговора «с глазу на глаз». Вы с ним сталкиваетесь в гимназии по предмету, вы его учите. Всё остальное — не ваша территория. Моя.

— Павел Андреевич, я не уверен…

— Виктор Альбертович.

Он замолчал и уставился в стол.

— Третье, — продолжил я. — Я не дурак. Я понимаю, что вы — человек с убеждениями. Ваши убеждения я не намерен исправлять: это бесполезно и неэтично. Но убеждения вашего рода нуждаются в площадке. Им нужно проговариваться, иначе они внутри человека становятся невыносимыми. Я предлагаю вам площадку. Не подполье. Клуб чтения при воскресной школе, раз в две недели, воскресные вечера после урока. Открытые чтения, публичное обсуждение — всё, что в пределах цензурного устава. Герцен не весь запрещён, «Голос минувшего» проходил, Лавров — частично, Некрасов полностью разрешён. Я вам делегирую, — я осёкся, вспомнил, что это слово здесь звучит неуместно, и поправился, — я вам поручу организацию этого клуба, с правом вести встречи и приглашать желающих. Без призывов к прямому действию. Без листовок. Легально.

Залесский смотрел на меня. Долго. У него в лице происходило что-то, чего я не мог прочитать точно, но по опыту знал: это был взгляд человека, которому предлагают неожиданно выгодный вариант, и который пытается сообразить, что здесь ловушка.

— Что значит «делегируете», Павел Андреевич? Извините мою странность к этому слову.

— Значит: разрешаю. Прошу. Поручаю. Вы выбирайте, какое вам приятнее.

— И вы не поставите меня на записку…

— Не поставлю, Виктор Альбертович. Если вы не дадите мне повода. Если мой сын — повод. Если ещё один листок. Тогда — поставлю. И это не угроза, это простое сообщение о порядке.

Залесский помолчал, потом встал, взял портфель, поклонился.

— Мне нужно подумать, Павел Андреевич. Я отвечу вам письменно в течение недели.

— Жду письма.

Он вышел.

Сычёв заглянул в дверь через полминуты.

— Павел Андреевич. Вот тут.

32
{"b":"974503","o":1}