— Хорошо.
— И ещё. Кривцов последние два дня собирает сведения о школе. Третий день уже. Через приходского сторожа, через жён рабочих с верфи, через знакомых в мясном ряду. Что именно выспрашивает — программу, список гостей, порядок мероприятия. Уже почти всё собрал.
Я помолчал и ответил не сразу.
— Фёдор Игнатьич. Атака готовится. Мы не знаем, в какой форме.
— Не знаем, Павел Андреевич.
— Предупредите Краснова аккуратно. Без паники. Пусть приглядывает за незнакомыми лицами в четверг. Добросклонову скажу сам. Два пристава у дверей во время молебна — это не парад, это простая осторожность.
— Передам.
— И, Фёдор Игнатьич…
— Да.
— Учебники у нас двадцать на сорок три. Это означает, что на первом уроке половина учеников будет сидеть в паре. Скажите Краснову: пусть пары соберутся сами по себе, естественно. Пусть сядут так, как им удобнее. Не делайте этого принудительно — каждый двоечный сосед за партой в первый день означает одного будущего ученика, который к третьему уроку перестанет приходить, потому что ему неловко.
— Запишу.
Четырнадцатое октября, четверг, выдалось ясным и холодным. Ночью был первый настоящий заморозок, лужицы на Соборной площади затянуло тонким ледком, который хрустел под сапогами, если наступить осторожно, и ломался со звоном, если наступить сильно. Я прошёл пешком от дома до собора — пять минут, достаточно, чтобы думать. Думать было особенно не о чем: всё, что можно было подготовить, было подготовлено.
Приходской зал при Преображенском соборе занимал первый этаж северного крыла. Комната четырнадцать аршин длиной, девять шириной — примерно девяносто квадратных саженей. Два больших окна на север, по зимнему времени света мало, поэтому Краснов заранее поставил по обеим сторонам помоста две керосиновые лампы (маленькая, не торжественная, но практичная деталь, о которой он не доложил заранее, но которую я заметил и одобрил про себя). Скамьи — десять штук, по четыре места каждая, ровными рядами. На первой скамье — место для духовенства и городского головы: обычные скамьи, без выделения, просто первые. Доска на стене — новая, чёрная, натёртая графитом. Мел на краю доски в маленькой жестяной баночке.
Пахло мелом, свежей штукатуркой (летом подновляли), и немного — скипидаром (кухонный запах Глафиры, видимо, от карандашей перешёл на меня, а от меня, должно быть, распространился и на помещение).
Краснов был уже там. В старом, но выглаженном сюртуке. Волосы причёсаны. Он раскладывал на столе у доски карандаши — те самые пятьдесят штук — по отдельным маленьким стопкам, по три в каждой, с листом бумаги под каждой стопкой. Распределение по рядам.
— Доброе утро, Евгений Александрович.
— Доброе утро, Павел Андреевич.
— Как настроение?
— Волнуюсь.
— Это правильно. Первый урок — всегда.
— Я не об уроке.
Я не стал уточнять. Он имел в виду Гордеева, и то, чем это может кончиться для него, Краснова, если Гордеев решит бить не по школе, а по учителю. Для нелегально проживающего ссыльного это был не пустой страх.
— Евгений Александрович. Сегодня Добросклонов поставит двух приставов у дверей. Это профилактика. Не демонстрация.
— Я понял.
Ученики начали приходить к девяти. Я стоял у входа, здоровался с каждым. Некоторые из них узнавали меня и кланялись, некоторые просто проходили, не поднимая глаз, — непривычны были к виду городского головы вне думской торжественности. Пришли сорок три человека. Я считал про себя, как считают на шахматной доске фигуры перед началом партии.
Двадцать пять мужчин от двадцати до сорока лет. Одиннадцать женщин. Трёх из них я не ждал вообще — старухи лет шестидесяти, в тёмных платках, с лицами, на которых написаны были вопрос «правильно ли я пришла» и ответ «уже поздно уходить, раз пришла». Пять подростков тринадцати-шестнадцати лет. Два мальчика лет одиннадцати — их привели матери, и сами матери тоже остались, не обсуждая это со мной: им тоже хотелось сесть на скамью. Я не возражал.
Одеты все были в лучшее. У рыбака Тростникова, которого я помнил по списку Сапожникова, начищены были сапоги до такого блеска, какой достигается только на свадьбу и на похороны. У одной из женщин — праздничный синий платок с бахромой. У подростков — рубахи чистые, заправленные, с подпоясками. Это, пожалуй, тронуло меня сильнее всего, чего я ожидал. Я поймал себя на мысли, которую даже не пытался переоформить в более нейтральную: они пришли учиться как на праздник.
Потому что для них это и было праздником.
Серафим вошёл в десять. В облачении. С ним — дьякон и пономарь. Ученики встали. Серафим прошёл к помосту, где стоял маленький аналой (принесли из церкви специально), и начал молебен — короткий, строго по чину, без лишнего. Я стоял в первом ряду. Крестился в нужные моменты. После четвёртого крестного знамения Серафим, не оборачиваясь, едва заметно кивнул — это был его знак священника, обращённый ко мне, и означал он «правильно, благодарно учитесь».
Когда молебен закончился, Серафим произнёс короткое слово: об учении как деле богоугодном, о свете знания, о том, что Христос был учителем прежде, чем стал Господом (он специально выбрал формулировку, в которой учение — это не что-то отдельное от веры, а её часть; я это оценил). После слова Серафим благословил зал и вышел. Дьякон и пономарь — за ним.
Теперь говорил я. Короткое слово я готовил три вечера и отрепетировал, как на думе, по часам. Короче, чем на думе — четыре предложения. Для первого урока больше не нужно.
— Господа. Сегодня четырнадцатое октября, четверг. Вы пришли сюда, чтобы уметь читать, писать и считать. К весне — к Пасхе — вы это будете уметь. Добро пожаловать.
Кто-то в зале, сзади, сказал негромко «слава Богу». Это не было воскресное «слава Богу» — это было рабочее.
Я сел на свою скамью. Краснов встал у доски.
— Господа. Меня зовут Евгений Александрович Краснов. Я ваш учитель. Сегодня — первое занятие. Мы начнём с самого простого: с буквы. Смотрите сюда.
Он взял мел. Провёл на доске короткий, уверенный штрих — и получился обычный печатный «А». Потом второй штрих — ещё один «А». Потом, не стирая, третий и четвёртый. Четыре буквы «А» в ряд.
— Эту букву вы видели на вывесках, на иконах, в газетах, если приходилось видеть газету. Она называется «аз». В нашем сегодняшнем написании — «а». С неё начинается русская азбука. С неё сегодня начнёте и вы.
Он повернулся к залу.
— У каждой пары на столе — три карандаша и лист бумаги. Возьмите карандаш. Не все сразу, по очереди. Кто сидит справа в паре — первый.
Зашуршало, задвигалось. Сорок три человека впервые в жизни садились писать букву. Я смотрел в зал и увидел то, за что отдал бы все свои думские триумфы.
Тростников, рыбак, сидел в третьем ряду. Он взял карандаш левой рукой — привычка держать в левой крючок для сетей, — потом опомнился, переложил в правую. Склонился над листом. Языком высунул кончик между губ. Начал писать. Рука у него была тяжёлая, приученная к неровному качанию лодки и к весу живой рыбы, а не к лёгкому карандашу. Первая «А» у Тростникова вышла не буквой, а чем-то средним между буквой, крестом и начертанием, которое в церковнославянских псалтырях называется инициалом. Он посмотрел на свою букву, потом на доску, потом снова на букву. Покачал головой. Стёр ладонью (бумага смялась). Начал заново.
Вторая «А» у Тростникова вышла гораздо лучше. Третья — уже нормально, если смотреть с трёх шагов и не глядеть на мелкие дрожания в верхней перекладине. Четвёртая — буква, обычная буква, русская буква, написанная рукой рыбака из Нижней Тихой, которая за сорок два года жизни этого рыбака ни разу не держала карандаша.
Тростников положил карандаш на стол. Оглядел свой ряд «А». Медленно, крестьянским жестом, перекрестился.
Краснов прошёл между рядами. Остановился у скамьи Тростникова. Прочитал. Кивнул.
— Хорошо.