— Если конкретнее, Павел Андреевич, то скажу вам так. Тарас Лукич Гордеев последние полгода нервничает.
Я не шевельнулся. Не изменил выражения лица. Не переставил стакан. Это было важно: Цукерман наблюдал за мной с тем же профессиональным вниманием, с каким наблюдал за каждым должником. Любая реакция была бы информацией. Я не собирался давать ему информацию бесплатно.
— Нервничает.
— Нервничает, Павел Андреевич. Пришлось взять у меня дополнительный кредит. Четыре тысячи рублей. В июне. Под залог пристанского склада. Условия, скажу вам, не лучшие: Тарас Лукич торговаться не стал, а это на него не похоже. Обычно он за каждую четверть процента бьётся, как за последнюю копейку.
— Четыре тысячи. Это много для Гордеева?
Цукерман слегка наклонил голову. Жест, который у него означал: «вы задали правильный вопрос, но я отвечу не совсем на него».
— Четыре тысячи для Гордеева, Павел Андреевич, это не много. Это тревожно. Тарас Лукич никогда не берёт в кредит, если может обойтись своими. А если берёт, значит, свои откуда-то ушли. Куда ушли, спросите вы? Я не спрашивал. Я не любопытный. Но вот что я заметил: лесопилка, которая стоит у него за городом, на казённой делянке, последний год работает тише. Не так, как раньше. Бригады уменьшились. Вывоз леса сократился. Что-то его беспокоит в лесном деле.
Я пил чай и слушал. Цукерман говорил тихо, размеренно, как будто читал детям сказку на ночь. Только сказка эта была про деньги, страх и уязвимость человека, который двадцать лет считался в Бережанске непоколебимым.
— Аарон Моисеевич. Вы говорите мне это потому, что считаете нужным. Или потому, что я спросил?
Цукерман посмотрел на меня. Впервые за весь разговор его глаза утратили выражение нейтральной вежливости и на секунду стали просто человеческими: старыми, усталыми и очень внимательными.
— Я говорю вам это, Павел Андреевич, по двум причинам. Первая: вы заплатили в срок. Это создаёт доверие. Доверие для меня дороже денег, и это не фигура речи, а бухгалтерский факт. Вторая причина: я знавал вашего батюшку. И вас знаю много лет. Вы теперь другой человек. Не спрашиваю почему. Мне шестьдесят два года, Павел Андреевич. Я видел, как люди менялись. Некоторые — к худшему, некоторые — к лучшему. Вы — к лучшему. Такие люди нужны. И я, на своём маленьком месте, предпочитаю, чтобы такие люди имели информацию. Вот и всё.
Он замолчал. Взял чётки. Начал перебирать. Разговор на эту тему был окончен.
Я допил чай. Встал. Протянул руку. Цукерман пожал, сухо, коротко, как пожимают люди, для которых рукопожатие не ритуал, а подпись.
У двери я обернулся.
— Аарон Моисеевич. Следующий платёж в сентябре. Пятьсот рублей. В срок.
— Я буду ждать, Павел Андреевич. С удовольствием.
III
В управе Сычёв встретил меня с выражением лица, которое я уже научился расшифровывать: брови чуть приподняты, рот сжат, пенсне на самом кончике носа. Это означало, что у него есть новость, которая ему одновременно нравится и не нравится.
— Фёдор Игнатьич. Что?
— Вот тут, Павел Андреевич. — Он протянул мне папку.
Папка была тонкая, картонная, с надписью «Копия. Губернское лесное управление. Дело о концессии № 847 от 1872 г.». Внутри лежали четыре листа, исписанные канцелярским почерком, с печатями и подписями.
Я сел за стол. Начал читать.
Суть дела была проста, как кража яблок: в 1872 году Тарас Лукич Гордеев получил концессию на рубку казённого леса на участке в двенадцать десятин, в шести верстах от города, по речке Каменке. Концессия была выдана сроком на пять лет, до 1877 года, с правом продления при подаче соответствующего прошения. Прошение Гордеев не подал. Концессия истекла. Рубка продолжилась.
Четыре года. Четыре года незаконной вырубки казённого леса. Двенадцать десятин. Объём вывезенной древесины, по самым скромным прикидкам, которые я сделал мысленно, пока читал: не менее восьми тысяч кубических саженей. В деньгах: от двадцати до тридцати тысяч рублей.
Я перечитал документы. Потом ещё раз. Потом закрыл папку и откинулся на стуле.
В Нижнеярске это называлось «нелицензированная коммерческая деятельность на государственной территории» и каралось штрафом, отзывом лицензии и уголовным делом. В России 1881 года это называлось «самовольная порубка казённого леса» и каралось, по Уложению о наказаниях, штрафом в размере стоимости древесины плюс лишением права на концессии впредь. Если штраф не уплачен, суд мог наложить арест на имущество.
Двадцать-тридцать тысяч рублей штрафа. Для Гордеева, у которого, по словам Цукермана, уже сейчас денежное напряжение. Если этот документ попадёт в губернское лесное управление, у Тараса Лукича начнутся проблемы, по сравнению с которыми трактирная ревизия покажется ему лёгкой прогулкой.
Я закрыл папку. Положил в ящик стола. Запер ящик.
— Фёдор Игнатьич. Откуда это?
Сычёв жевал яблоко. Медленно. Основательно. Человек, который двенадцать лет сидит в городской управе, обзаводится связями, о которых не принято спрашивать. Я и не спрашивал, как именно. Спрашивал, откуда.
— Из Казани, Павел Андреевич. У меня в губернском лесном управлении есть знакомый. Переписчик. За десять рублей снял копию.
— Копия подлинная?
— Сверена с оригиналом. Печати, подписи, номер дела. Всё совпадает.
Я помолчал. Потом произнёс, тщательно подбирая слова:
— Фёдор Игнатьич. Вы понимаете, что у нас в руках.
— Понимаю, Павел Андреевич.
— Это не козырь. Это оружие. Из того вида, которое опасно применять: взрывная волна может накрыть не только Гордеева, но и всех вокруг. Начнётся расследование, потянутся связи, кто-то начнёт копать в обратную сторону, и выкопает вещи, которые нам невыгодны.
Сычёв перестал жевать.
— Например, Павел Андреевич?
— Например, старые подряды Стрешнева. Те самые, которые шли через Мельникова. Они тоже не выдержат проверки.
Сычёв медленно убрал яблоко в карман. Он понимал. Он всегда понимал больше, чем говорил, и сейчас его молчание означало согласие: да, мы оба знаем, что прошлое Стрешнева, если его разворошить, воняет не хуже гордеевского леса.
— Значит, не применяем, — подытожил он.
— Не применяем. Пока. Но иметь в запасе обязаны. Если Гордеев полезет слишком далеко, если он попробует не просто помешать мне, а уничтожить, если он дойдёт до губернатора или до столицы, тогда эти документы становятся нашей защитой. Не нападением. Защитой. Разница принципиальная.
Я открыл ящик, достал папку, написал на обложке карандашом: «Хранить. Не показывать. Не копировать.» Убрал обратно. Запер.
— Ключ от этого ящика, Фёдор Игнатьич, будет у меня. Второй экземпляр я оставлю в шкатулке дома. Если со мной что-то случится, вы знаете, где.
Сычёв посмотрел на меня. В его глазах мелькнуло что-то, чего я раньше не видел: не просто уважение, не просто лояльность, а что-то похожее на беспокойство. Как будто он только сейчас осознал, что поставил на человека, который играет по-крупному, и что ставка эта невозвратная.
— Будьте осторожны, Павел Андреевич.
— Буду, Фёдор Игнатьич.
IV
Через два дня Добросклонов пришёл в управу с новостью.
Он пришёл, как всегда приходил: прямой, аккуратный, в форме, с лёгким наклоном головы при обращении.
— Докладываю, Павел Андреевич.
— Слушаю.
— Трактирщик Елисеев Степан Тимофеевич, с Хлебной улицы. Сегодня утром самолично явился в управу. Уплатил задолженность по сборам. Три рубля сорок копеек.
Три рубля сорок копеек. Сумма, на которую в Бережанске можно было купить полтора пуда муки или одни новые сапоги. Сумма, которая в масштабе городского бюджета не стоила даже чернил, потраченных на расписку.
Но Добросклонов стоял с таким видом, как будто доложил о капитуляции вражеской армии. И, по-своему, он был прав.
— Елисеев, — повторил я. — Тот самый, который при проверке говорил, что у него «ошибка в подсчёте»?
— Он самый. Пришёл утром. Сам. Без вызова. Поставил деньги на стойку Сычёву и попросил расписку.