Он открывает дверь своей комнаты, и я вхожу первой. Комната большая, с широкими окнами, тяжёлыми шторами и кроватью, на которой можно совершить пару ошибок и ещё останется место для морального кризиса. Вдоль стены тёмные шкафы, на тумбе часы, книга и нож. У нормальных людей у кровати вода, у Нокса — предмет, которым можно вскрыть горло.
— Миленько, — говорю я, кивая на нож. — Очень по-домашнему.
— Привычка.
— У тебя все привычки выглядят как пункт обвинения.
Он проходит к окну, проверяет замок и касается маленькой панели у стены. Шторы двигаются и закрывают стекло, комната сразу становится теснее, хотя места здесь больше, чем в моей спальне.
— Ванная там, — он показывает на дверь слева. — Полотенца в шкафу. Одежду принесу.
— Я могу попросить кого-то привезти мои вещи.
— Позже.
Я медленно поворачиваюсь к нему.
— Нокс.
Он смотрит спокойно, и это бесит сильнее крика.
— Сегодня нет.
— Ты хочешь, чтобы я ходила в твоих футболках, потому что это удобно для твоего контроля?
Его взгляд опускается на ткань, которая висит на мне слишком свободно.
— Да.
— Спасибо за честность. Отвратительно, но честно.
Он достаёт из шкафа чистую футболку и мягкие штаны, кладёт на край кровати. Движения точные, без лишнего шума — у человека, который умеет убивать, даже одежда ложится как улика.
— Дверь не закрывай до конца, — говорит он.
— Я помню: киллер в сливе, обморок, трагедия.
— Сэйдж.
Я беру одежду и бросаю через плечо:
— Попробуешь войти без стука — воткну твой декоративный нож в матрас. Предупреждаю, потому что я вежливая.
— Матрас дорогой.
— Будет повод купить новый. Ты же богатый.
Он почти улыбается, и я ухожу в ванную, пока не начала улыбаться в ответ.
В ванной свет мягкий, зеркало огромное, пол тёплый — всё дорого и безлико. Я кладу одежду на край раковины и смотрю на себя. Повязка белеет на щеке, кровь у края подсохла тонкой линией. Я осторожно снимаю её, и кожа тут же отзывается болью. Три шва. Всего три. Смешное число, если думать о том, что пуля могла войти выше, глубже, могла забрать глаз.
Я хватаюсь за раковину и дышу: раз, два, три. Меня не убили — просто повезло. Или Нокс успел дёрнуть меня на себя. В моём случае слово «повезло» теперь имеет лицо опасного психа и привычку проверять камеры.
— Сэйдж, — слышится за дверью.
Я вздрагиваю и злюсь за это.
— Жива.
— Подойди к двери.
Я открываю дверь на ладонь и высовываю голову.
— Вот, довольны, мистер паранойя?
Нокс стоит у кровати, руки в карманах, плечи напряжены.
— Обработай шов и не мочи сильно.
— Доктор уже сказал.
— Повтори.
— Обработать, не мочить, не трогать грязными руками, не умирать в ванной Нокса Восса, потому что это испортит интерьер.
Его взгляд задерживается на моей щеке.
— Смешно.
— Мне да.
— Мне нет.
Я закрываю дверь, оставив щель, и включаю воду.
Душ выходит странным: я стараюсь не мочить лицо, двигаюсь осторожно, как человек, который вдруг понял, что тело можно повредить за секунду. Вода смывает запах больницы, дороги и чужого выстрела, но не смывает чувство, что где-то за стенами этого дома чужой мужчина с ожогом на шее знает моё лицо.
Когда выхожу, зеркало запотело. Я надеваю его футболку и штаны, подворачиваю пояс. Запах Нокса в ткани бьёт сильнее, чем должен. Кожа реагирует глупо и сразу, хотя голова предлагает лечь в угол и пересмотреть жизненные выборы. Обрабатываю рану, клею новую повязку и возвращаюсь в комнату.
Нокс стоит у стола с ноутбуком, телефоном и экраном камер — уже успел превратить спальню в штаб.
— Ты вообще умеешь отдыхать? — спрашиваю я.
Он поднимает глаза.
— Нет.
— Самокритично.
— Подойди.
Я останавливаюсь.
— Если сейчас решил проверить повязку, делай молча. У меня лимит заботливых приказов на сегодня исчерпан.
Он берёт меня за подбородок — пальцы ложатся легко, слишком легко для него — и поворачивает моё лицо к лампе. Я смотрю на его горло, потому что в глаза сейчас опасно: там слишком много злости, усталости и контроля, который держится на зубах.
— Ровно, — говорит он.
— Я справилась. Представь себе, женщины иногда умеют клеить пластырь без мужского надзора.
— Не сомневался.
— Сомневался. У тебя это на лице написано.
Он отпускает меня и кивает на стол.
— Ешь.
Там уже стоит новая тарелка — суп, хлеб, вода. Я смотрю на еду и понимаю, что голод есть, хотя желудок до этого делал вид, что умер от стресса.
— Ты заказал суп?
— Тебе легче жевать.
Я беру ложку и сажусь в кресло.
— Это почти мило. Ужас.
— Ешь.
— Всё, момент испорчен.
Он остаётся рядом, смотрит на экран. Я ем медленно — щёка болит при каждом движении, и Нокс замечает каждый раз, когда я морщусь. Это раздражает и странно успокаивает.
Через несколько минут я откладываю ложку.
— Ты сказал, что Накамура был в доме твоего отца.
Нокс не сразу отвечает. На экране камеры показывают пустой коридор.
— Да.
— Он был там, когда умерла твоя мать?
Его пальцы на краю стола сжимаются.
— У двери.
Я молчу — впервые за вечер не знаю, как задать следующий вопрос, чтобы не попасть ножом в живое. Нокс сам продолжает:
— Отец не любил свидетелей. Но любил, когда нужные люди видят урок.
— И ребёнка он тоже оставил смотреть.
— Меня он считал частью урока.
Голос ровный, но в нём нет пустоты — только плотная, сухая боль, которую он научился не показывать. Я вспоминаю маленького мальчика на стадионе, кровь на чужих лицах, его тёмные глаза и девочку, которая сказала «я люблю тебя», потому что ничего умнее в семь лет не придумала.
— После той встречи со мной тебя отправили в интернат? — спрашиваю я.
Он поворачивает голову.
— Да.
— Почему?
— Я сбежал с охраны. Отец решил, что дом делает меня мягким.
— Ты избил подростков на заброшенном стадионе. Очень мягко.
— Я проводил тебя к школе.
— О да, почти герой сказки. Только с кровью на костяшках.
Он смотрит на мои губы — быстро, но я замечаю.
— Ты тогда сказала странную вещь.
У меня внутри всё сжимается от смущения и чего-то тёплого.
— Мне было семь. У меня был ограниченный набор инструментов: паника, абсурд и розовый рюкзак.
— Ты сказала, что любишь меня.
— Чтобы ты перестал бить людей.
— Сработало.
Я тихо смеюсь и тут же морщусь от боли. Нокс делает шаг ко мне, но я поднимаю ложку как оружие.
— Не надо. Я сама виновата, что решила смеяться с разрезанным лицом.
Он останавливается.
— Ты и сейчас используешь абсурд, когда боишься.
— А ты используешь угрозы, камеры и плохие решения. У каждого свой стиль.
Он садится напротив. Между нами стол, тарелка супа, экран с камерами и годами накопленная чужая ложь.
— Ты боишься моего отца? — спрашивает он.
Я смотрю на воду в стакане. Врать можно, но он услышит.
— Да.
Он кивает.
— Правильно.
— Не начинай.
— Это разумно.
— Бояться человека, который может послать стрелка мне в лицо? Да, Нокс, внезапно у меня есть мозг.
— Он не остановится.
От этих слов кожа на руках становится холоднее.
— Почему?
Нокс откидывается на спинку стула. В свете лампы его лицо кажется резче — красивое, закрытое, уставшее.
— Я поехал к родным матери. Узнал правду. Привёз тебя сюда. Для него это цепочка ошибок.
— Я ошибка?
— Для него.
— А для тебя?
Он смотрит прямо.
— Ты выбор.
Я замираю. Вот так просто, без красивой обёртки, без попытки звучать как мужчина из нормального романа. У Нокса даже признания похожи на приговор.
— Звучит опасно, — говорю я.
— Так и есть.
— Чудесно, очень успокаивает.
— Я не умею успокаивать.
— Я заметила.
Он наклоняется ближе, кладёт локти на колени, и голос становится ниже: