Меня передёргивает, но я продолжаю смотреть на мальчика. В моей голове всплывает картинка: заброшенный стадион, яркое солнце, мокрая трава, двое парней на земле, и мальчишка со стеклом в руке, занесённым над лицом. Патлатый, злой, пустой. Тот самый, который посмотрел на меня сквозь длинные волосы и сказал: «Пошла вон». А потом я ляпнула ту самую идиотскую фразу про любовь, чтобы отвлечь его от убийства.
— Это ты, — говорю я.
Он не отвечает. Я поворачиваюсь к нему и вижу, как его лицо каменеет.
— Тот мальчик на стадионе. Который чуть не зарезал того парня стеклом. Это был ты.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что я была там. — Мой голос звучит хрипло, я сама не узнаю его. — Я спряталась за стеной, смотрела, как ты их избиваешь. А потом выбежала и сказала… боже, Нокс, я сказала, что люблю тебя. Мне было семь, и это была самая глупая идея в моей жизни, но она сработала. Ты остановился.
Он молчит. Смотрит на меня, потом на фотографию, потом снова на меня.
— Я не помню твоего лица.
— Ещё бы. Ты меня даже не разглядел, просто схватил за руку и повёл к калитке. Сказал, что я лишила тебя удовольствия убить того выродка, но не тронешь меня, потому что я забавная.
Нокс переводит дыхание. Я вижу, как его пальцы сжимаются в кулаки и разжимаются.
— Тот стадион был рядом с моей школой. Я часто убегал туда, потому что дома было хуже.
— Что было после? — спрашиваю я.
— Через несколько месяцев отец отправил меня в интернат. Сказал, что я слишком мягкий. Что нужно жёсткое воспитание.
— Мягкий?
— По его меркам. Я не смог убить того парня. Ты меня остановила. Он узнал об этом от кого-то из свидетелей и пришёл в ярость.
Я смотрю на него и чувствую, как внутри поднимается злость. Не на Нокса — на его отца. На то, что этого мальчика, который ещё мог быть другим, отправили туда, где из него вытравили всё человеческое и оставили только оружие.
— В интернате я научился не останавливаться, — говорит он. — С тех пор никто меня не останавливал. До тебя.
— Мне семь лет было, я не знала, что делаю.
— Значит, у тебя природный талант.
Я усмехаюсь, хотя внутри всё сжимается.
— Значит, мой вкус на мужчин был сломан ещё в семь лет.
— Уже тогда ты выбрала психопата.
— Я не выбирала. Я просто сказала первую попавшуюся чушь, чтобы ты не убил человека.
— И это сработало.
— И это сработало, — повторяю я. — А теперь я стою в твоём доме с тремя швами на щеке и понимаю, что моя жизнь — это чёрная комедия без возможности выключить звук.
Нокс смотрит на меня. В его глазах нет жалости, но есть что-то другое — тёплое, опасное, то, чего я боюсь больше, чем его угроз.
— Ты сказала это тогда. Семь лет. Дурацкое «я люблю тебя».
— Я была ребёнком.
— А сейчас?
Вопрос повисает в воздухе. Я не отвечаю, потому что сама не знаю ответа. Или знаю, но не готова произнести это вслух.
Нокс поднимает руку и касается края моей повязки. Легко, почти невесомо. Его пальцы замирают на пластыре, но он не убирает руку. Я чувствую тепло его кожи, и моё дыхание становится глубже. Потом он убирает ладонь, резко, будто обжёгся.
— Заживёт, — говорит он.
— Ты это про шрам или про остальное?
— Про всё.
Я смотрю на него и понимаю, что наша связь началась раньше, чем я думала. Не в душевой, не в саду, не в библиотеке — а на том старом стадионе, когда маленькая девчонка в порванных колготках посмотрела на перепачканного мальчика и сказала первую глупость, которая пришла в голову. И он её послушал.
От этого становится только страшнее. Потому что если он слушал меня тогда, значит, он вообще способен слушать. И если я могу на него влиять, то что я должна с этим делать? Остановить его? Спасти? Или просто стоять рядом и смотреть, как он сгорает?
— Нокс, — говорю я.
— Что?
— Та девчонка с дырявыми колготками была дурой.
— Ты и сейчас дура.
— Но ты всё ещё меня слушаешь.
Он медленно моргает, и его горло дёргается — я вижу, как двигается кадык, как он сглатывает. Он не отвечает. Просто стоит рядом, и в бетонной тишине его дома я hear, как бьётся моё собственное сердце — слишком громко и слишком честно.
Глава 26
Нокс
Нокс одинадцать лет назад
Очередная богадельня с дурацкой формой и учителями, которые думают, что могут на меня орать. За утреннюю драку меня обещали выгнать, будто это меня волнует. Я сам отсюда свалю, когда захочу. Отец уже сбился со счёта, сколько школ я сменил, но сам же учил: бей первым, терпи боль, не проси помощи и не показывай слабость. Я не показываю. У меня внутри только злость и пустота, и ещё костяшки болят после вчерашнего — грязные, с запёкшейся кровью, я даже не мыл их специально.
Хади — местный шнырь, который знает все проходы. Он тащится за мной по коридору и что-то говорит про заброшенное крыло. Там можно покурить, если есть чё, и никто не запалит. Я почти не слушаю, просто иду за ним, потому что мне всё равно где торчать до отбоя.
— Там даже старые маты есть, — говорит Хади. — Предки какие-то тренажёры оставили. Стрёмно, но никто туда не суётся.
— Угу.
— Ты чё такой злой? Только приехал, а уже на всех бесишься.
— Отъебись.
Хади замолкает. Умный. Тут многих приходится учить, что ко мне лучше не лезть. Отец научил хорошо: удары, захваты, как ломать руку, чтобы хрустнуло. Я отрабатываю на тех, кто пытается подкатить.
Мы заходим в старое крыло. Здесь воняет пылью и сыростью, коридоры длинные, лампы не горят, только свет из ободранных окон. В конце слышен шум — не разговор, не крики, а звуки возни и глухих ударов. Я останавливаюсь, Хади тоже.
— Там кто-то есть.
— Вижу.
Мы подходим ближе. В заброшенном спортзале человек восемь. Шестеро старшаков, этим лет по шестнадцать-семнадцать, и трое наших — ростом пониже, но держатся. Старшие зажали их у стены, но те не складываются. Один уже с разбитой губой, другой держится за бок, но не бежит.
Хади шепчет:
— Надо валить, пока не замели.
Я не двигаюсь. Мне становится интересно. Эти трое не сдаются, не ноют, не просят пощады. Даже когда старший замахивается, они не закрывают лица руками, а бьют в ответ. Дерьмово, но бьют.
Отец говорил, что слабые лежат и просят. Эти не просят.
— Пошли, Нокс, — тянет Хади.
Я выхожу вперёд. Мне плевать на старших, но они мешают смотреть. Ещё я хочу проверить этих троих. Если они такие же тупые, как все, то тоже получат.
— Эй, выродки, — говорю я громко. — Валите отсюда.
Старший поворачивается ко мне. У него бычья шея, тупые глаза и уверенность, что он тут главный.
— Ты чё сказал, сопляк?
Я не отвечаю. Подхожу ближе. Хади остаётся сзади, потому что он не идиот. Мне нравится, как меняется их лица, когда они видят, что я не собираюсь торговаться.
Старший замахивается, но я уже внутри его защиты. Отец учил: если бьют, иди навстречу, пространство не отдавай. Ухожу от удара, перехватываю руку и дёргаю на себя. Локоть хрустит. Парень орёт, но я уже бью его коленом в пах, потом в лицо, когда он сгибается. Я не спешу, мне нравится, как он складывается.
Остальные пятеро тупеют на секунду — этого хватает.
Первый получает удар ногой в челюсть и падает как мешок. Второму ломаю пальцы, когда он тянет руки, третий пытается ударить сбоку, я ухожу и бью по колену с разворота, и слышу, как что-то щёлкает. Четвёртый хватается за переносицу, пятый пытается убежать, но я догоняю и бью в спину просто чтобы не бегал. Я не считаю удары, не помню лиц, мне важно только, чтобы никто не встал.
Когда я останавливаюсь, старшие все лежат. Кто-то стонет, кто-то молчит. Кровь на полу, на моих руках, на форме. Я тяжело дышу, но не устал — просто внутри горячо.
Поворачиваюсь к троим.
Они смотрят на меня. Не как на чудовище, не как на психопата. В их глазах страх, но не тот, от которого бегут, а другой — будто они видят что-то знакомое.