Вася резко вскидывает голову, Ваня оборачивается от окна. Его глаза — два уголька ненависти.
— Утром ему доставят заявление на расторжение брака, — говорю я тихо, почти шепотом.
Он делает шаг ко мне. Теперь мы почти касаемся друг друга. Я чувствую тепло, исходящее от него, и холод его решимости:
— Вы согласны на мои условия?
— Хорошо. — Мой голос звучит хрипло. — Ведите, Николай Евгеньевич. Покажите мне моего... дорогого мужа.
Он слегка наклоняет голову — жест, полный формальной учтивости и неформальной власти. Разворачивается к двери. Его спина — прямая, несуетливая. Властное спокойствие, исходящее от него, почти осязаемо. Оно давит, но и... странным образом, дает точку опоры в этом хаосе. Пусть и железную, неудобную.
— Ваня, Вася, — бросаю я через плечо, не оборачиваясь. — Останьтесь здесь. Я... скоро.
— А нам почему нельзя?! — рявкает Ваня.
— Потому что ты полезешь драку к отцу, — отвечает Николай Евгеньевич, — а твоему ему теперь противопоказаны драки и даже крики.
17
Дверь в палату открывается беззвучно, пропуская волну холода и едкого запаха антисептика, смешанного с чем-то сладковато-гнилостным — лекарствами и человеческой немощью.
Николай Евгеньевич шагает первым, его белый халат резко контрастирует с серыми стенами и тусклым светом люминесцентной лампы. Палата крошечная. Одно окно с серыми жалюзями, тумбочка, на которой валяется пульт от телевизора, и он. Гоша.
Он лежит на спине, на койке, застеленной жесткой больничной тканью. Бледный. Не просто бледный — восковой, землистый. Губы серые, потрескавшиеся. Под глазами — глубокие фиолетовые тени, будто его били. На левой руке — катетер, подключенный к капельнице с прозрачной жидкостью. На правой — пульсоксиметр, мигающий тусклым красным. Но самое противное — дыхание. Оно неглубокое, прерывистое, со свистом на вдохе, как будто воздух продирается сквозь ржавую трубу. Хрип-свист… хрип-свист…
Я стою в дверях, окидывая его взглядом с головы до ног. Мой муж. Георгий Иванович. Самодовольный кобель, который два часа назад орал в кабинете гинеколога. Теперь он выглядит как выброшенная тряпка. Жалко? Да. Противно липкой, тошнотворной волной подкатывает к горлу. Я медленно выдыхаю, выталкивая эту слабость наружу вместе с воздухом, пропитанным больничной вонью.
Его веки вздргаивают. Медленно, с усилием приподнимаются. Глаза, обычно такие живые, самодовольные, теперь мутные, запавшие. Он фокусируется на мне. Узнает. Губы шевелятся беззвучно, потом слышится хриплый шепот, едва различимый над его собственным свистящим дыханием:
— Милая… ты не ушла…
Кривая, слабая попытка улыбки искажает его серое лицо. Жалость снова дергает за сердце, теплая и липкая.
Но тут Николай Евгеньевич, стоящий чуть позади меня, словно улавливая эту опасную слабину, говорит ровным, бесстрастным тоном, глядя не на Гошу, а куда-то в пространство над его головой:
— После грамотной реабилитации, периода восстановления и неукоснительного соблюдения рекомендаций, Георгий Валерьевич проживет долгую и полноценную жизнь. Да, придется строго следить за питанием, распорядком дня, дозировать физические нагрузки. Но прогноз благоприятный. Пока никто не умирает, — он делает едва заметную паузу, — и не планирует становиться инвалидом.
Я вижу, как глаза Гоши, только что такие жалкие, тусклые, вспыхивают яростью. Он зло зыркает на Николая Евгеньевича, который невозмутимо стоит рядом со мной, его смуглые руки сложены за спиной. Ага. Понятно. Хотел сыграть на жалости, разыграть карту умирающего лебедя, а этот чертов главврач одним точным ударом выбил ее из рук. Жалость мгновенно сменяется омерзительной гадливостью, горьким привкусом желчи во рту. Он даже тут пытается манипулировать.
— Милая, — хрипит он снова, голос слабее, но интонация та же — жалобно-умоляющая. Он пытается приподняться на локте, но сил нет, падает обратно на подушку, закашлявшись. Хрип-свист превращается в бульканье. — Ты… Аню с Риммой не слушай… — он ловит воздух. — Наговорили тебе… поди… всякого про меня… — Каждый слог дается с усилием, но он давит. — Зависть… у них… Гадкая зависть… У нас же… такая крепкая… замечательная семья…
Я слушаю этот хриплый поток лжи. Слушаю и чувствую, как внутри все сжимается в тугой, холодный ком. Он даже сейчас, едва дыша, врет. Пытается обелить себя, очернить их. Я медленно качаю головой. Хмыкаю. Коротко, сухо.
— Я слышала все твои слова в кабинете гинеколога, Гоша, — говорю я тихо, четко, глядя ему прямо в мутные глаза. — Каждое.
Его глаза расширяются. Паника. Настоящая. Он закашлялся снова, сильнее, лицо багровеет от напряжения.
— Бред! — вырывается у него хриплый крик. Он машет слабой рукой, сбивая край простыни. — Прединсультный бред! Я… я был не в себе! Не… не просто так я сейчас тут! — Он задыхается, хватая воздух ртом, как рыба. Свист усиливается. — Зоя… милая… будь умной… будь умной женщиной… — Он протягивает ко мне дрожащую руку с пятнами от капельницы. Кожа на ней кажется пергаментной, сухой. — Неужели… неужели у тебя… сердца нет?..
Я смотрю на эту руку. На этого жалкого, лживого человека на больничной койке. И вдруг расплываюсь в улыбке. Широкой. Ледяной. Без тени тепла.
— Ой, а как же видео? — я делаю театральную паузу, наслаждаясь его растерянным, испуганным взглядом. — Видео. Где наша милая, скромная Анечка в костюме горничной… демонстрирует свои недюжинные таланты. Сейчас все наши родственники восхищаются ею и тобой.
— Ты… — он хрипит, не в силах вымолвить больше. Злоба, бессильная и ядовитая, вспыхивает в его взгляде.
— Я буду разводиться, — говорю я спокойно, поворачиваясь к выходу. Встряхиваю волосами, будто сбрасываю с себя всю эту мерзость, всю липкую ложь Гоши. — Твои вещи перевезут к Римме и Анечке.
Я делаю шаг к двери.
— Проваливай! — срывается у него за спиной хриплый, полный ненависти вопль. Он пытается кричать, но голос срывается в сиплый шепот-визг. — Проваливай! Я… я только рад! Рад, слышишь?! Ты… ты постарела! Потеряла форму! Ты меня… ты меня уже давно не возбуждаешь! Стерва старая!
Я даже не оборачиваюсь. Николай Евгеньевич, стоявший все это время как каменное изваяние, делает шаг вперед к койке. Его голос, низкий и властный:
— Георгий Валерьевич, я вам советую успокоиться. Эмоциональные всплески сейчас категорически противопоказаны. Вы хотите повторения? Контролируйте себя. Или я помогу вам успокоиться медикаментозно.
— Уж… — оглядываюсь в дверях на Гошу, — не виа гра ли виновата, милый?
18
Я выхожу в коридор. Вдыхаю глубоко прохладный, хлорированный воздух.
За мной следует Николай Евгеньевич, плотно закрывая дверь палаты за собой.
— Какой же он жалкий…
— Но нервы потрепать будет способен, — отвечает с легкой усмешкой Николай Евгеньевич. — Мою старшую сестру муж изводил и после инфаркта.
Я останавливаюсь и оглядываюсь:
— Зачем вы делитесь личным?
— Людей обычно успокаивает то, что и у других тоже есть в семье проблемы, — пожимает плечами.
— А у вас самого какие проблемы? Хотя наверное у строгого главврача все хорошо в семье, — спрашиваю я нервно и грубо. опомнившись, тихо извиняюсь. — Простите. Это… День тяжелый. Нервы шалят. Напряжение… Еще раз извините. Я не должна была на вас срываться.
Я иду по коридору, не оглядываясь, спину держу прямо, но внутри все дрожит мелкой дрожью — от гнева, от гадливости, от адреналина.
За поворотом я выдыхаю и приваливаюсь к стене. Закрываю глаза, и вижу вновь бледное лицо.
Дышу ртом, часто-часто, будто только что вынырнула из ледяной воды. В горле ком, а в висках — дробь молоточков.
Жалкий. Совсем жалкий и слабый. Никчемный и какой-то противный.
Картинка не выходит из головы: серое, обвисшее лицо Гоши, мутные глаза, эта хрипящая лживая мольба... А я? Я была жестока? Слишком?
Мысль обжигает. Нет. Нет, он заслужил. Заслужил каждое слово, каждый холодный взгляд. Но в груди все равно пусто и... стыдно. Стыдно за эту пустоту.