Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И оба вели к одному и тому же человеку, который спал, обняв меня, и не знал ничего.

Глава 13. Спор о запятой

Мы поругались из-за запятой.

Не из-за денег, не из-за смысла, не из-за чего-то, что имело бы значение для нормальных людей. Из-за запятой в названии раздела договора, который никто, кроме нас двоих, всё равно не прочтёт до конца.

Я сказала, что запятая лишняя.

Он сказал, что запятая нужна.

И вот на этом, во вторник, в районе восьми вечера, в пустой конторе, два взрослых человека — один из которых пришёл другого уничтожить — сцепились так, будто решается судьба государства.

Был обычный январский вечер из тех, что слиплись у меня в один. Десять человек давно ушли, лампы в зале погашены, горели две — над его столом и над моим. За стеклом валил снег, ровно, без ветра, и башни напротив стояли в нём размытые, как воспоминание. На столе остывали две кружки чая, который он заварил сам, по своему единственно правильному способу, — и из-за этого чая, вернее из-за договора, который мы при этом чае правили, всё и началось.

— Здесь сложносочинённое, — сказал он, разворачивая ко мне экран с видом человека, выкладывающего козырь. — Запятая обязательна.

— Здесь однородные, — сказала я. — Запятая разрывает то, что должно стоять вместе.

— Соня. Я пятнадцать лет пишу договоры.

— А я двадцать пять лет читаю медленно. Чтобы думать о каждом слове. Я на этой запятой думала дольше, чем вы её ставили.

Он прищурился. Я знаю этот его прищур — так он смотрит, когда собеседник оказался быстрее, чем он рассчитывал, и ему это одновременно неприятно и нравится.

— Вы понимаете, что мы пятнадцать минут спорим о запятой, — сказал он.

— Вы первый начали.

— Я не начинал. Я поставил правильную запятую.

— Вы поставили лишнюю запятую и теперь защищаете её, потому что вам тридцать четыре и вам стыдно сдать запятую двадцатипятилетней девочке в очках.

Он открыл рот. Закрыл. И — я это видела, я слежу за его лицом, как за курсом, — он чуть не засмеялся. Сдержал. Сторожев не смеётся, у Сторожева на это есть гордость. Но угол рта его выдал.

— Хорошо, — сказал он с убийственным спокойствием человека, который сейчас зайдёт с тяжёлой артиллерии. — Пари.

— На что.

— Если права я — вы завтра приходите в десять, а не в восемь. Высыпаетесь. Хоть раз.

Я не нашлась сразу. Это было… неожиданно. Я готовилась к чему угодно, только не к тому, что человек поставит на кон моё «выспаться».

— А если права я? — спросила я.

Он подумал.

— Тогда я завтра приду в десять. И вы будете знать, что заставили Глеба Сторожева опоздать. Это, насколько я успел вас узнать, для вас лучшая награда.

Он был прав. Это была лучшая награда.

— Почему вы вообще поставили на это? — спросила я. — На моё «выспаться».

Он пожал плечами, будто это очевидно.

— Вы приходите в восемь и уходите последней. У вас под глазами всё темнее. Я держу вас рядом не для того, чтобы вас угробить.

Он сказал это ровно, по-деловому, и сразу уткнулся в справочник, будто и не говорил ничего. А я сидела и держала в себе эти слова, как держат в кулаке что-то, что боишься обронить. Десять лет никто не замечал, во сколько я ухожу и что у меня под глазами. Меня замечал только один человек в этом городе — Игорь, и тот по долгу службы. А этот заметил просто так. И поставил на это пари, чтобы заставить меня поспать.

Мы открыли справочник.

Права была я.

Конечно, я была права — я всегда права в том, что касается слов, я на словах живу, я каждое слово в своей жизни взвешиваю по три раза, потому что одно неверное слово может стоить всего. Запятая была лишняя. Справочник подтвердил, пункт такой-то, исключение такое-то.

Я ждала, что он разозлится. Цари, которых боятся, не любят проигрывать девочкам в очках, я насмотрелась.

Он откинулся в кресле, посмотрел на меня долго и сказал:

— Вы невыносимы.

И в том, как он это сказал, не было ни капли того, что говорят, когда человек невыносим. Было что-то другое, тёплое, чему я не знаю названия, потому что мне это никто никогда не говорил.

— Я знаю, — сказала я. — Поэтому я и работаю одна. Невыносимых не держат в командах.

— Я держу, — сказал он.

Просто. Между делом. И вернулся к экрану.

Я смотрела на его профиль в свете монитора и поймала себя на том, что улыбаюсь — по-настоящему, не той улыбкой, которую я надеваю, а той, которая случается сама. Я давно разучилась этой второй. Я не помнила, что у меня есть лицо, которое умеет так.

Дальше мы перестали работать и стали спорить просто так.

Выяснилось, что он считает, будто бы есть правильный способ заваривать чай, и этот способ — единственный, и все остальные люди заваривают чай неправильно. У него для этого был отдельный чайник, отдельные листья в жестяной банке без надписи, какая-то температура, какое-то время — целый обряд, который он проделывал точными скупыми движениями, как делает всё. Я нарочно, глядя ему в глаза, залила свою заварку из обычного кулера, кипятком, как варвар. Он посмотрел на это так, будто я при нём порвала чертёж.

— Вы это пить не будете, — сказал он с искренней болью.

— Уже пью, — сказала я и отпила.

Гадость, конечно. Но дело было не в чае.

— Это самое высокомерное, что я от вас слышала, — сказала я. — А я от вас слышала, как вы сравниваете себя с человеком, которого «обокрали», хотя у вас триста квадратов и две машины.

— Это разные вещи, — сказал он.

— Это абсолютно одинаковые вещи, — сказала я. — Вы просто привыкли, что вам никто не возражает, потому что вас все боятся.

— Вы не боитесь.

— Я вас просчитала, — сказала я. — Кого просчитал — того не боишься.

Это была правда, прочитанная не в ту сторону, как всегда. Он услышал в ней комплимент. Я сказала её про другое.

Он рассказал мне, что в детстве хотел строить мосты — настоящие, через реки, — и что инженер в нём так и не умер, просто пересел с мостов на деньги, потому что деньги — это тоже конструкция, просто из цифр. Я слушала и думала: вот он, тот мальчик, который хотел строить, а вырос в того, кто научился рушить так, чтобы упал не он. И между мальчиком с мостами и мужчиной с моим папой под ногами — всего одна «неточность».

Я не сказала этого. Я смеялась над его чаем.

Мне было хорошо.

Мне было так хорошо, что я не сразу заметила, как мне страшно.

Это приходит теперь так — внахлёст. Сначала тепло, потом ужас, и второе всегда чуть позже первого, как гром после молнии: сначала видишь вспышку, потом доходит звук.

Я сидела в его конторе, в восемь вечера, спорила о чае, смеялась настоящим лицом — и вдруг услышала гром.

Я подумала: я могла бы так жить.

Просто так — спорить о запятых, проигрывать ему пари на «выспаться», слушать про мосты. Я двадцать пять лет не жила, я готовилась. А оказывается, жизнь — вот она, вот этот дурацкий вечер, и она такая простая, и её можно просто взять.

Нельзя.

Мне нельзя. Потому что у этой жизни есть цена, и цена — забыть, кто он и что он сделал. А я не имею права забыть. У меня дома лежит письмо, которое помнит за меня, даже когда я смеюсь над его чаем. Письмо не смеётся. Письмо считает дни.

Я посмотрела на часы и сказала, что мне пора.

— В среду я приду в десять, — напомнил он. — Проигравший держит слово.

— Я прослежу, — сказала я.

И поехала домой, и всю дорогу держала в себе этот вечер, как держат в ладонях что-то тёплое в мороз, зная, что оно вот-вот остынет.

Дома я первым делом — раньше пальто, раньше всего — сказала себе, в тёмной прихожей: «ещё не сейчас».

Я говорю это себе, не письму. Письму всё равно — оно лежит, где лежит, со своим назначенным днём, и день этот идёт ко мне сам, считает за меня, пока я смеюсь над его чаем. От меня не нужно ничего. Я не могу его ни приблизить, ни отодвинуть. «Ещё не сейчас» — это всё, что я умею ему сказать, и это даже не ему, а себе: потерпи, ещё не сегодня, ещё есть время.

15
{"b":"971821","o":1}