А я не готова была к концу. Я весь этот месяц, оказывается, только тем и занималась, что оттягивала конец.
Так что я промолчала. И решила молчать дальше.
Я не знала тогда, что это и есть моя самая большая ошибка. Что молчание, которым я пыталась сохранить шанс, потом станет уликой против меня. Что когда придёт день — а он придёт, — Глеб вспомнит, что я знала и молчала, и прочитает это молчание единственно возможным для него способом: что я молчала, потому что хотела, чтобы письмо ушло. Что я до последнего вела свою игру.
Я спасала последнее, что у меня было.
А выходило, что я рою себе яму поглубже.
Под утро я всё-таки заставила себя разложить по пунктам — что у меня есть.
У меня есть человек, который теперь знает, что я его обманывала с первого дня. Который смотрел на меня вчера так, будто из-под него ушла земля.
У меня есть письмо с назначенным днём, которого я не могу отменить.
У меня есть чувство, которое я весь месяц гнала и которое вчера, в самый страшный момент, всё-таки назвало себя по имени, — и от которого теперь уже не спрятаться: я люблю человека, которого пришла уничтожить, и которого, кажется, всё-таки уничтожу — не своей рукой, а рукой той девочки, какой я была три года назад.
И у меня есть выбор. Маленький, жалкий, но мой.
Я могу пойти к нему и сказать всё. Про письмо, про день, про то, что не могу остановить. Отдать ему эти дни — пусть знает, пусть готовится, пусть спасает что успеет.
Или я могу молчать. Цепляться за шанс, которого нет. Притворяться, что дня не существует. Украсть у судьбы ещё немного — ещё несколько дней рядом с ним, если он вообще подпустит, — и будь что будет.
Я выбрала второе.
Я знаю, что это было трусливо. Я знаю, что честнее было сказать. Но я десять лет была сильной, точной и одинокой, я ни разу не позволила себе слабости, — и вот единственный раз в жизни позволила. Выбрала несколько краденых дней вместо честного конца.
За эту слабость я заплачу всем. Я тогда ещё не знала чем именно. Но уже знала, что заплачу, — я всегда знаю цену, это у меня от папы.
Утром я поехала на работу.
Это было безумие — ехать к нему как ни в чём не бывало, садиться за стекло, в полуметре от человека, который теперь знает. Но я поехала. Потому что не ехать — значило признать, что всё кончено, а я как раз отказывалась это признавать.
Он был на месте. За своим столом, за стеклом. Не опоздал — он, кажется, и не уходил.
Он поднял на меня глаза, когда я вошла.
Я ждала чего угодно — холода, ярости, охраны на входе, заявления, что я уволена. Я не ждала того, что увидела.
Он посмотрел на меня — измученно, потерянно, как смотрит человек, который всю ночь искал в себе ненависть и не нашёл. Тем самым взглядом, которым я сама смотрела на него в первый вечер десять лет спустя. Он искал, чем меня ненавидеть, — и не находил, потому что между нами было не только пятнадцатый год. Между нами был ещё и весь этот месяц.
Он не сказал «здравствуйте». Он сказал тихо, через стекло, одними губами, так, что я скорее прочитала, чем услышала:
— Зачем ты пришла сегодня?
И я не знала, что ответить.
Потому что честный ответ был: чтобы украсть ещё один день. Пока ты не знаешь про письмо. Пока у нас ещё есть это «не сейчас».
Я села за свой стол. Открыла ноутбук. И мы оба сделали вид, что работаем, — двое людей, между которыми обрушилось всё, и которые всё равно не могли заставить себя уйти из одной комнаты.
А письмо считало дни. Молча. За нас обоих.
Глава 19. В полуметре
Глеб
Прошло четыре дня с тех пор, как я узнал, кто она.
Четыре дня я прихожу в свою контору, сажусь за свой стол и смотрю сквозь стекло на женщину, которая пришла меня уничтожить. И четыре дня не могу сделать ни одного из тех простых, разумных, очевидных действий, которые сделал бы на моём месте любой нормальный человек.
Я не уволил её. Одно слово — и её бы здесь не было. Я не сказал этого слова.
Я не вызвал охрану, не закрыл ей доступы, не отобрал ключ-карту. Я, который выстраивает безопасность так, что мышь не проскочит, оставил врага сидеть в полуметре от себя, за прозрачной стеной, с доступом ко всему, к чему я сам её и подпустил.
Я не позвонил тем, кто умеет делать так, чтобы проблемы исчезали. У меня есть такие люди. Я ни разу о них не вспомнил.
Я не сделал ничего.
Я просто прихожу и смотрю на неё через стекло, и схожу с ума.
Давайте я объясню, что со мной происходит, — себе, потому что больше некому, а молчать об этом дальше я не могу.
Эта женщина обманывала меня с первого дня. Всё, что было между нами, она построила, чтобы меня погубить.
Каждый вечер, каждый разговор, каждый спор о запятой, каждый её неправильный чай — всё это было ходами в её игре.
Она садилась напротив меня, смотрела мне в глаза и считала, на сколько ходов я уже мёртв. Я, который много лет читаю людей быстрее, чем они открывают рот, — я не прочитал её.
Меня обыграла тихая девочка в очках, и обыграла начисто, в одну калитку, и я даже не заметил доски.
Я должен её ненавидеть.
Я перебираю это каждое утро, как чётки: она лгала, она использовала, она пришла за моей головой, она враг. Я раскладываю перед собой все причины ненавидеть её — ровные, логичные, неопровержимые. Я смотрю на них и жду, когда поднимется ненависть.
Ненависть не поднимается.
Вместо неё поднимается другое, и от этого другого мне хочется выть.
Я не могу перестать о ней думать. Ни на минуту.
Я просыпаюсь — и первая мысль о ней. Не «враг рядом», не «надо что-то решать» — а просто она, её лицо, то, как она вчера убрала прядь за ухо, как держала чашку, как сказала какую-то ерунду своим ровным голосом. Я еду на работу и ловлю себя на том, что еду быстрее обычного, потому что в конце пути — она. Я, который десять лет приходил первым, теперь прихожу первым ради того, чтобы успеть увидеть, как она войдёт.
Она входит — и у меня внутри всё рушится.
Каждый раз.
Я вижу её, и одновременно во мне случаются две несовместимые вещи: я вспоминаю, кто она, и меня обдаёт холодом предательства — и я вижу её, просто её, и меня обдаёт тем теплом, от которого я десять лет был отгорожен и которое теперь не выключается.
Она невыносимо желанна. Сейчас, когда нельзя, когда она враг, когда между нами труп её отца и моя вина, — желаннее, чем когда бы то ни было. Я смотрю на её руки на клавиатуре и помню эти руки на себе. Я смотрю на её губы и помню, как она впервые в жизни позволила себя поцеловать — мне, именно мне, человеку, которого пришла убить. Я помню её, спящую у меня на плече, доверчиво, как доверяют только те, кто перестал бояться. Это было четыре дня назад. И целую жизнь назад.
Она в полуметре от меня. И недосягаема, как другой берег.
Я могу встать, сделать четыре шага, открыть эту стеклянную дверь, и она будет на расстоянии руки. И я не могу сделать эти четыре шага. Между нами теперь не полметра стекла. Между нами две тысячи пятнадцатый год, имя, которого я не имел права забывать, и петля, в которую влез человек, чью жизнь я расчертил под ноль, не дав себе труда узнать его лицо.
Как мне хотеть женщину через её мёртвого отца?
И как мне не хотеть, если я только рядом с ней за много лет перестал быть один?
Я пытался один раз поговорить.
На второй день не выдержал, дождался вечера, когда все ушли, и зашёл к ней за стекло. Сел напротив, как садился в наши вечера, — и понял, что не знаю, зачем зашёл. Все вопросы, которые я приготовил, рассыпались.
— Сколько, — спросил я наконец. — Сколько из этого было правдой.
Она поняла, о чём я. Она всё понимает с полуслова, в этом и беда.
— Всё, — сказала она. — И ничего. Я пришла тебя уничтожить — это правда. И всё остальное тоже правда. Я не знаю, как это уживается. Оно просто уживается.