Работаем мы вдвоём, в одной комнате, за стеклянной стеной от нашего единственного пока сотрудника. Стену он повесил сам, в первую же неделю, и я сделала вид, что не поняла, зачем.
Мы до сих пор спорим. О запятых. О том, как заваривать чай (он проиграл эту войну — у нас в офисе кулер, и я каждое утро завариваю кипятком ему назло, и он каждое утро смотрит на это с той же физической болью, что и три года назад, и это уже наш ритуал). О том, кто из нас раньше увидел ошибку в чужом договоре. Мы ведём счёт этим спорам — единственный счёт, который я теперь веду, и он, слава богу, никого не убивает.
Единственный пока сотрудник — это Лёша. Тревожный мальчик, который остался с Глебом, когда сбежали все. Он пошёл за нами в никуда, на зарплату, которую мы первые месяцы платили с трудом, и иногда смотрит на нас двоих — спорящих о запятой над одним монитором — и качает головой, как человек, который видел нас в худшие дни и до сих пор не верит, что это те же люди.
Это не те же люди. В этом всё и дело.
Полина приходит к нам обедать. Приносит еду, потому что считает, что мы оба не умеем себя кормить, и она права. Иногда с ней приходит Ева — и тогда обед превращается в то, чего я в жизни не думала, что у меня будет: в шумный стол с друзьями. Ева язвит, Полина смеётся, Глеб вставляет сухие реплики, от которых Ева один раз чуть не подавилась, а я сижу среди них и ловлю себя на том, что у меня есть это. Стол. Люди. Смех. То, чего не было десять лет, пока я считала.
— Ты всё ещё считаешь, — сказала мне как-то Ева, прищурившись. — Вижу. Сидишь и считаешь.
— Считаю, — призналась я. — Сколько вас тут. Сколько раз кто засмеялся. Я теперь это считаю.
— Безнадёжна, — сказала Ева. — Но мило.
А с Игорем недавно случилось то, на что я теперь поглядываю с большим интересом.
Та следователь. Которая вела наше дело. Которая разнесла бы нас всех в труху, если бы мы сами не вынесли ей всё навстречу.
Дело закрылось зимой. А на прошлой неделе она вдруг возникла снова — и впервые не по делу.
Я случайно оказалась рядом, когда это произошло, и не пожалела ни секунды. Она подошла к Игорю — невысокая, собранная, в строгом, без единой лишней детали, — и сказала, что у неё «остались вопросы». Игорь, человек, который просчитывал любую комнату, посмотрел на неё так, будто это его допрашивают с пристрастием, и спросил, по какому делу.
— Дело закрыто, — сказала она. — Вопросы остались. Личного характера.
И я увидела, как Игорь Корсаков — танк, несгибаемый, год молча стороживший чужую тайну, — на секунду растерялся. Первый раз за то время, что я его знаю.
Я потом не выдержала, спросила её фамилию. Ворон. Нарочно не придумаешь фамилию, которая шла бы человеку настолько.
— Она тебя допрашивает или ухаживает? — спросила Игоря Полина напрямую, потому что Полина всегда напрямую.
— Я ещё не определил, — сказал Игорь мрачно.
— А хочешь определять? — спросила Полина.
Игорь помолчал.
— Не уверен, что хочу, чтобы это определилось слишком быстро, — сказал он и ушёл, а мы переглянулись, потому что человек, который не хочет, чтобы что-то определялось слишком быстро, — это человек, которому очень нравится, как оно тянется.
Я не знаю, чем у них кончится. И, честно говоря, рада, что не знаю.
Игорь — крепкий орешек, он не подпускал к себе никого, и эта Ворон со своей служебной настойчивостью, кажется, первая за всю его жизнь, кто решил, что выход из Игоря Корсакова всё-таки есть — надо только хорошо поискать.
Я за неё болею. Мы с ней одной породы — обе считаем комнаты, обе садимся спиной к стене. Если кто и достоин человека, который год молча сторожил чужую дочь, чтобы хоть кого-то не дать стереть, — то именно та, кто пришла за правдой и осталась ради самого человека.
Но это уже совсем другая история. Она только-только началась, и рассказывать её — не мне.
А вечером мы с Глебом возвращаемся домой — в квартиру, которая уже не пустая. В ней есть мы, есть книги не стопками на полу, а на полках, и есть кот, которого я завела назло своей десятилетней аскезе и назвала Кнутом — в честь трёхтомника на верхней полке у Глеба. Глеб сделал вид, что не оценил, а сам теперь разговаривает с ним по вечерам, когда думает, что я не слышу.
Мы оба нищие, начавшие с нуля. Мы оба потеряли всё, что у нас было, и строим заново — медленно, своими руками, без единого срезанного угла.
И когда я ложусь вечером рядом с этим человеком — холодным, пустым, одиноким, которого я пришла убить и который оттаял, — я больше не считаю дни. Не считаю риски. Не считаю, кто кому должен.
Я просто лежу и слушаю, как он дышит рядом, ровно и спокойно, как дышит человек, у которого совесть наконец и правда в порядке, не понарошку.
И думаю одну простую вещь, ту, к которой шла всю свою жизнь и которую поняла только теперь.
Счёт закрыт.
По-настоящему. Тем единственным способом, которым счета и закрывают.
Я перестала его вести.
Конец третьей книги