Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И тут дверь открылась без стука.

Полина.

Я понял по её лицу, что она уже знает, — и знает не из письма, а хуже, целиком, до самого дна. Она стояла в дверях, бледная, с телефоном в опущенной руке, и смотрела не на Артёма. На меня.

— Это правда? — спросила она. Голос у неё был не её — севший, чужой. — То, что там написано. Про Соню. Про её отца. Про то, что сделали вы. Это правда?

Артём встал.

— Полина…

— Я не тебя спрашиваю, — сказала она, не отрывая от меня глаз. Она знала, кого спрашивать. Она всегда знала, кто в этом здании отвечает за правду. — Игорь. Ты. Это правда?

— Правда, — сказал я.

Я смотрел, как это входит в неё. Я столько лет читаю лица и видел на людях всё, но на это было трудно смотреть. Полина любила эту девочку. По-настоящему. Я знал это — я же видел, как она дралась за неё на каждом ревью, как пересадила её к себе, как звала «своей». Она пригрела Соню, как пригревают родное. И сейчас до неё доходило, что родное пришло к ней не случайно. Что её, Полину, использовали — мягко, аккуратно, через её же доброту.

— Она ко мне подошла первой, — сказала Полина тихо, больше себе, чем нам. — Тогда, в первый месяц. Это я думала, что нашла её. А это она… она нашла подход ко мне. Через меня — к Артёму. Через Артёма — ближе к ним всем.

Она подняла на меня глаза, и в них стояли слёзы — но не те, мягкие, к которым я привык у неё. Другие. Злые и потерянные разом.

— И ты, — сказала она, — ты всё это знал. Год. Сидел на двадцать четвёртом, пил свой чай, охранял нас — и знал, что женщина, которую я люблю как дочь, пришла нас сжечь. И не сказал мне.

— Не сказал, — повторил я в третий раз за это утро.

Третий раз дался тяжелее первых двух.

Я стоял посреди кабинета между человеком, которому был обязан всем, и женщиной, которую этот человек любил больше жизни, — и оба смотрели на меня как на того, кто их предал.

И я не мог сказать им, что не предавал. Что, наоборот, впервые за двадцать лет не предал — себя, свою совесть, мёртвого инженера, у которого осталась дочь. Что моё молчание было не изменой им, а уплатой по очень старому долгу, который мы все втроём задолжали и о котором они предпочли забыть.

Они этого сейчас не услышали бы. И правильно. Когда у человека из-под ног уходит земля, ему не нужны твои причины. Ему нужно, чтобы было на ком стоять, — а стоять было не на ком, потому что земля ушла у всех троих сразу.

— Что теперь, — сказал Артём. Не мне. В пространство.

— Теперь платим, — сказал я. — Все. Я первый. Я много лет ждал этого дня и, если честно, Артём, я ему почти рад. Потому что носить невынутую пулю тяжелее, чем когда её наконец достают.

Артём посмотрел на меня. Полина посмотрела на меня. А я впервые стоял в комнате и не считал выходы.

Потому что выходить мне больше было незачем и некуда. Счёт пришёл. И я хотел встретить его стоя, лицом, как не сумел встретить его Гущин, которого мы не оставили в живых.

Глава 22. Глеб. Развалины

За три дня я потерял почти всё, что строил десять лет.

Это происходит быстрее, чем думаешь. Я всегда полагал, что падение — процесс долгий, что у человека есть время упереться, схватиться, отыграть. Нет. Когда письмо ушло сразу всем, падение оказалось не лестницей, а обрывом. Регулятор открыл проверку в тот же день. Два банка заморозили счета к вечеру. Партнёры, которые ещё неделю назад искали со мной встречи, перестали брать трубку — синхронно, как по команде, потому что в моём мире чуют тонущего раньше, чем он сам понимает, что тонет.

К пятнице из моих десяти осталось двое. Остальные ушли — кто молча, кто с заявлением, кто просто не пришёл. Я не винил их. Я сам бы ушёл от себя, если бы мог.

Контора, в которой ещё неделю назад горели лампы над столами, теперь стояла тёмная и пустая, и я сидел в ней один, как сидел все эти годы в своём пентхаусе, — только теперь у меня не было даже вида на чужие этажи, чтобы было на что злиться.

Странное дело: бизнес рушился, имя горело, юристы говорили слова вроде «субсидиарная ответственность» и «не исключено уголовное», — а думал я не об этом.

Я думал о том, что прочитал в письме.

Я заставил себя прочитать всё. До последней страницы. Не по-деловому, не глазами человека, который ищет, как защититься, — а просто прочитать, как читают приговор себе. И там был не только набор документов против меня. Там был пятнадцатый год — собранный так, как я сам никогда не давал себе труда его увидеть.

С той стороны.

Я всю жизнь знал пятнадцатый год как историю про себя: про то, как меня, талантливого мальчишку, обокрали трое старших и выкинули с двумя миллионами из восьми. Моя обида. Мой счёт. Я десять лет смотрел на три этажа и вёл его.

А в письме пятнадцатый год был рассказан как история про человека по фамилии Гущин.

Маленький субподрядчик. Честный до неудобства — настолько честный, что не умел «обходить», а я умел, и в этом была вся разница между нами. Когда понадобилось, чтобы кто-то упал вместо нас, упал он. Я выбрал направление. Я вывел цифры. Я сделал так, чтобы документы показывали на него. Мне был двадцать один год, и я гордился тем, как чисто вышло.

Дальше в письме было то, чего я не знал. Чего не дал себе узнать. Суды. Долги, которые повесили на него. Как от него отвернулись все, потому что в нашем мире от документированного виновного отворачиваются быстро. Как он год пытался доказать, что его подставили, — и не смог, потому что подставили его чисто, моими руками, а чистую работу не разваливают. Как он остался один. И как через год его не стало.

И дата.

Я смотрел на эту дату и не мог отвести глаз. Потому что от того дня, когда он влез в петлю, до того дня, когда я подписал свой уход с двумя миллионами и начал десять лет жалеть себя, прошло несколько месяцев. Он умирал ровно тогда, когда я считал себя главной жертвой пятнадцатого года.

Я был так занят своей обидой, что не заметил, как убил человека.

Я пытался по привычке найти способ это обойти.

Так я устроен. Любую конструкцию я первым делом проверяю на то, где можно срезать угол. Я и тут начал искать — не угол в обвинениях, нет. Угол в совести. Лазейку, через которую можно было бы остаться в своей старой удобной истории про обокраденного мальчика.

«Я был молод». Был. Двадцать один. Но я и в двадцать один уже знал, что делаю, — я именно потому и гордился, что знал и сумел.

«Времена были такие». Были. Но Гущин жил в те же времена и не свалил свою беду на чужого, хотя мог.

«Я не знал, что он покончит с собой». Не знал. Но я не дал себе труда даже узнать его фамилию — какое мне было дело, что станет с тем, кого я столкнул туда, где не жалко.

Каждую лазейку я находил — и каждая закрывалась сама, потому что на другом конце её стоял живой человек, которого больше нет. Впервые в жизни я нашёл конструкцию, в которой нельзя срезать угол. Свою собственную вину.

И тогда я сделал то, чего не делал никогда. Я перестал искать обход.

Я просто сел и признал: я это сделал.

Я.

Не «времена», не «они меня вынудили», не «так получилось». Я выбрал, чтобы упал он. Я убил человека — медленно, чужими руками, бумагами, но убил. И десять лет жил, считая себя обиженным, на деньги, ради которых его и стёр.

Странно: когда я это признал, мне не стало легче. Но стало… твёрже. Будто я впервые встал на землю, а не на удобную ложь о себе.

А потом, поверх всего этого, шла она.

Соня.

Дочь Гущина. Женщина, которая пришла меня уничтожить — и уничтожила. Женщина, которую я впустил ближе всех за много-много лет. Которую хочу до сих пор, через всё это, через её предательство, через труп её отца между нами, — хочу так, что самому противно.

Я перебирал наш месяц заново, теперь уже зная всё. И вот что не давало мне покоя.

Если она пришла меня уничтожить и сделала это — то зачем приходила в контору каждый день после того, как я узнал? Зачем сидела за стеклом, бледная, и смотрела на меня так, будто рушится не только мой мир, но и её? Палач не смотрит так на казнимого. Палач уходит, сделав работу.

24
{"b":"971821","o":1}