Не от того, что он сделал.
От того, что он не помнит, что сделал. От того, что папу можно стереть так чисто, что стерший даже кается — честно, до дна — за всё на свете, кроме него. От того, что я сижу и реву по человеку, которого этот мужчина час назад так и не вспомнил, хоть и вывернул передо мной всю свою совесть наизнанку, — и всё равно хочу к нему обратно, в две лампы, под беззвучные салюты.
Потом я встала. Умылась. Постояла в темноте у окна, за которым ещё догорали чужие салюты.
И сказала себе «ещё не сейчас».
Не письму — письму всё равно, оно знает свой день и без меня, его не отозвать. Себе. И в этот раз я не смогла объяснить себе, что вообще значат эти слова. Раньше они значили «потерпи, он заплатит». Кого я щажу теперь? Его — за то, что слеп? Себя — за то, что меня тянет к слепому? Папу — которому уже всё равно?
Я просто сказала «ещё не сейчас» — в пустоту, в первое утро нового года — и легла.
Новый год. Десятый без папы. Первый — с человеком, который его убил и не знает об этом.
Счёт не сошёлся. Счёт запутался так, как не запутывался ещё никогда.
Глава 12. Чужие руки
Это случилось в обычный вторник, в начале января, из-за чертежа.
Не схема. Чертеж. И этим словом я назвала всё, что могло бы быть красивым и точным. От папы. Мы стояли над ним вдвоём, когда офис уже опустел, затянувшись после семи. Я что-то показывала, он наклонился, чтобы видеть, и так мы оказались плечом к плечу, головой к голове, над одним листом. Листом, который стал искоркой.
Мне нужно записать это честно: ничего не происходило. Мы работали. Его палец указал на строку, мой — на ту же. Наши руки оказались рядом на бумаге, его — в сантиметре от моей, и я почувствовала жар его кожи. И всё.
Этого «и всё» оказалось достаточно, чтобы взорвать всё.
Я не принимала решения. Важно сказать это. Всю жизнь я только и делала, что принимала решения, считала, выбирала, просчитывала каждый шаг. А здесь… не было шага. Не было «я решаю быть с ним». Ничего из головы.
Было тело. Тело, которое я десять лет держала на цепи. И которое в эту секунду её порвало.
Я повернула голову. Он уже смотрел на меня — близко, в упор. В его глазах не было ничего от того холодного человека, которого боятся десять его сотрудников. Я подняла руку — не для чертежа. Просто так. И коснулась его лица.
Я никогда в жизни первой не касалась мужчины. Я вообще мало кого касалась. Не было времени, смелости, или, как я думала, потребности. Я знала своё тело только сама, в темноте, быстро, по-деловому — как инструмент для снятия напряжения, чтобы не мешал работать. Чужих рук я не знала. До двадцати пяти лет я не знала, что бывает, когда тебя касается кто-то другой.
Он накрыл мою руку своей. И этого простого, тёплого, чужого прикосновения хватило, чтобы взорвать всё, что я строила десять лет.
— Соня, — выдохнул он. Тихо. С вопросом.
Я не сказала «не сейчас».
Впервые за всё время я не сказала «не сейчас».
Я притянула его к себе сама.
Я помню, как задохнулась от того, какие у него руки. Большие, тёплые, уверенные — они легли мне на талию, на спину, на шею. И каждое место, которого он касался, вспыхивало так, будто там никогда раньше не было кожи, а кожа появлялась только сейчас, под его ладонью, раскрываясь навстречу.
Всю жизнь я думала, что знаю своё тело. Я не знала ничего. Я знала бледную, деловую тень того, что оно умеет, — а он за несколько минут показал мне, что внутри меня всё это время жил целый язык, на котором я ни разу не говорила.
Чужие ладони на коже — это совсем, совсем не то, что свои. Я мяла в кулаках его рубашку, я тянулась к нему вся, бесстыдно, жадно, как тянется к воде то, что десять лет держали в сухом; моё тело откликалось так, будто только этого и ждало все двадцать пять лет, пока я говорила ему «потом, потом, сначала дело». Я слышала собственное дыхание — рваное, чужое, не моё — и не узнавала его, и мне было всё равно.
И я помню секунду, когда он понял.
Он понял, что я никогда не была с мужчиной, и что-то в нём переломилось. Не остановилось — нет, он не отпустил меня. Но изменилось качество его прикосновений. Та уверенность, с которой он двигался до этого, стала другой — не меньше решительной, но... осознанной. Он стал считывать каждый мой вздох, как будто я была текстом, который он должен был выучить наизусть, не пропустив ни одной буквы.
— Соня, — сказал он снова, и в его голосе не было сомнения, только тяжесть осознания.
Он поднял меня на руках — легко, как будто я весила ничего, хотя я всегда считала себя слишком высокой, слишком угловатой — и отнёс к дивану. Нет, не к дивану. К окну. К той его чёрной стене из стекла, за которой мерцал город. Он посадил меня на подоконник — холодный мрамор оказался под моими бёдрами, и я вздрогнула от контраста с его ладонями, которые всё ещё горели.
— Здесь холодно, — сказал он, но не двигался убрать меня оттуда. Он стоял между моих колен, и я чувствовала его близко — очень близко. Его пальцы прошлись по внутренней стороне моих бедер, под юбкой, и я поняла, что дрожу. Не от холода.
— Ты дрожишь, — заметил он, будто это было открытием.
— Я не дрожу, — соврала я.
Он улыбнулся — впервые за весь вечер, впервые, наверное, за всё время, что я его знала. Не той своей холодной улыбкой для прессы. Настоящей. Она сделала его почти молодым, почти уязвимым.
— Тогда это я дрожу, — сказал он и наклонился ко мне.
Его руки были под моей кофтой. Я не помню, как она оказалась расстёгнутой — возможно, он расстегнул её, возможно, я сама, не осознавая. Его ладони скользнули по моим рёбрам, поднимаясь вверх, и я застыла, затаив дыхание. Никто никогда не касался меня там. Никто не видел. Я была привычна к собственным прикосновениям — быстрым, функциональным, в темноте под одеялом. Но это было другое. Это было видение. Он смотрел на меня, и его глаза были темнее, чем обычно, зрачки расширены, и в них я видела своё отражение — растрепанное, раскрасневшееся, чужое.
— Красивая, — сказал он, и это прозвучало не как комплимент, а как констатация факта, как признание в чём-то неизбежном.
Он наклонил голову, и его рот оказался на моей шее, ниже, у ключицы, там, где бил пульс. Он поцеловал это место, потом прикусил — нежно, осторожно, но я почувствовала зубы, и это вырвало из меня звук, который я никогда раньше не издавала. Низкий, раскатистый, чужой.
— Тихо, — прошептал он мне в кожу. — Тихо, Соня. Я знаю. Я знаю.
Он не знал ничего. Он не знал, кто я. Но в тот момент он знал моё тело лучше, чем я сама.
Его руки спустились к поясу моей юбки. Пальцы задержались на молнии — не торопясь, давая мне время сказать «стоп». Я не сказала «стоп». Я подняла бёдра, помогая ему, и он стащил ткань вниз. Я сидела перед ним в одном белье — чёрном, простом, том, что я надевала утром, не зная, что кто-то его увидит. Он отстранился на шаг, и я почувствовала себя раздетой не только физически. Он видел меня. Всю. Мои колени, сжатые вместе из привычки держать всё под контролем, мои руки, сжимающие край подоконника, мой рот, слегка приоткрытый, потому что я забыла дышать носом.
— Не прячься, — сказал он тихо.
Я не знала, что прячусь, пока он не сказал. Я разжала пальцы, развела колени — медленно, с усилием, против каждого инстинкта самосохранения.
Он встал между моих бёдрами. Его руки легли мне на талию, притянули ближе, и я почувствовала его — твёрдость, напряжение, то, что он больше не скрывал. Это было новое ощущение — чужое тело, готовое, желающее, и оно было так близко к моему, что я чувствовала тепло через ткань его брюк.
— Скажи, если больно, — прошептал он, расстёгивая свою рубашку.
Я хотела сказать, что мне не будет больно, что я не такая хрупкая, что я справлюсь. Но он уже целовал меня снова, и его рука скользнула вниз, под резинку трусиков, и я забыл, как дышать.